bannerbannerbanner
Очарованная душа

Ромен Роллан
Очарованная душа

– Питан! Мне известно, о чем ты писал моей тетке.

– А! – отозвался старик.

И не прибавил ни слова.

Марк глотнул слюну.

– Ты жертвовал собой ради нас. Ты великодушен.

– Не так великодушен, как твоя мать.

– А чем она рисковала?

– Она не сказала тебе?

– Нет.

– Но ведь ты же не хочешь, чтобы я сказал это за нее?

– Нет…

Марка разбирала досада, но Питан был прав. Они все шагали и шагали.

Марк с усилием выговорил:

– Я хотел бы знать по крайней мере… Ей еще угрожает опасность?

– В данную минуту – не думаю. Но в наше время, когда кругом столько трусов, столько зверья, такая женщина, как она, смелая, прямая, всегда рискует.

– И этому нельзя помешать?

– Зачем мешать? Надо, напротив, помогать ей.

– Но как?

– Рискуя вместе с ней.

Марк не мог сказать ему:

«Рисковать – да. Но как это сделать, если я ровно ничего не знаю о ней, если она не посвящает меня в свои опасные тайны?»

Он еще преувеличивал горькое чувство отчуждения. Он говорил себе:

«Из всех, из всех людей она меньше всего верит мне».

Питан, не слыша ответа, не правильно истолковал его молчание. Он сказал:

– Мой мальчик! Ты вправе гордиться своей матерью.

Марк, разозлившись, кликнул:

– Ты думаешь, я дожидался твоего разрешения?

Он повернулся к нему спиной и ушел, сердито размахивая руками.

Аннета, почувствовав, что с плеч ее скатилось тяжелое бремя, опять спокойно, тихо зажила в своем доме. Казалось, ни бесконечная война, ни смятение окружающих не трогали ее. Она приобщилась к их опасностям, но не считала себя обязанной приобщаться к их взглядам. Дела у нее было достаточно. Как ни зорок был взгляд Сильвии, смотревшей в ее отсутствие за Марком, есть множество мелких, но важных подробностей, которые только глаз матери подмечает во всем, что касается ее ребенка, в состоянии его здоровья, в костюме. Она осматривала его белье, одежду и лукаво улыбалась, находя непорядки, ускользнувшие от бдительного ока Сильвии. Немало труда пришлось ей затратить на уборку квартиры, где в продолжение двух лет хозяйничала только моль. Сильвия всегда заставала сестру за шитьем или уборкой. Вечерами они подолгу беседовали. Но Марк, работавший в смежной комнате, наблюдал за ними через открытую дверь; поглядывая на них глазом цыпленка, который умеет смотреть вбок, он не находил в этих речах ни одного зернышка, которое можно было бы клюнуть: обо всем личном, задушевном было уже переговорено; теперь сестры толковали о самых будничных вещах, злободневных происшествиях, о всяком женском вздоре, тряпках, ценах на продукты… Выйдя из терпения, он закрывал дверь. Как они могли целыми часами пережевывать эти пустяки? Сильвия – еще куда ни шло! Но она, эта женщина, его мать – она, которая только что рисковала жизнью и, быть может, завтра снова поставит ее на карту, она, чьи опасные тайны он смутно угадывал, хотя не мог разгадать вполне, – она выказывала не меньше интереса к этим пустякам – ценам на хлеб, нехватке масла и сахара, – чем к своему тайному миру (который она утаивала от него лишь наполовину)! Он уловил своим ревнивым взглядом огонек, лучившийся внутри светильника. Сама Аннета, быть может, не видела его. Но говорила она или молчала, он безмолвно бросал на нее свет…

«Молчит, но говорит.»

Светильник бесшумно горел: среди дня его не замечали. Но соколенок неотрывно смотрел на безмолвное свечение, мерцавшее за алебастровым экраном… Откуда шли эти лучи? И для кого они сияли?..

Другая душа, ночная, тоже заметила этот огонек светлячка, сиявший в траве, и потянулась к нему…

Урсула Бернарден, столкнувшись на лестнице с рассеянной Аннетой, робко остановила ее и, коснувшись ее руки, шепнула:

– Извините… Нельзя ли мне как-нибудь прийти поговорить с вами?

Аннета очень удивилась. Она знала, как застенчивы молодые девушки, сестры Бернарден, и заметила, что они старательно уклоняются от встреч с ней. Хотя лестница была плохо освещена, она увидела краску на смущенном лице соседки; рука в перчатке, лежавшая на локте Аннеты, дрожала.

– Хоть сейчас! Идемте! – решительно сказала Аннета.

Оробевшая девушка заколебалась, предложила отложить свидание до другого раза. Но Аннета взяла ее за руку и потащила за собой.

– Мы будем одни. Входите.

В комнате Аннеты Урсула Бернарден остановилась, с трудом перевела дыхание, вся как-то съежилась.

– Мы слишком быстро бежали? Извините, я всегда забываю… Когда я поднимаюсь, то всегда бегом, я беру лестницу приступом… Садитесь!..

Нет, здесь, в этом углу, против света, здесь нам – будет лучше. Отдышитесь! Успокойтесь! Как вы запыхались!

Аннета смотрела на нее с улыбкой, пытаясь успокоить девушку, которая сидела в принужденной позе, застыв от переполнявшего ее смущения; ее грудь тяжело поднималась вместе с туго натянутой тканью платья. Аннета впервые присмотрелась к этому лицу, к этому телу, созданным для жизни на деревенском просторе, увядшим от заточения в четырех стенах городского жилища. У нее были грубоватые черты лица, тяжелые формы, но в деревне, в усадьбе ее легко можно было вообразить себе жизнерадостной и деятельной среди детей и домашних животных; это славное, юное лицо было бы приятным, будь оно здоровым, смеющимся, озабоченным, загорелым, под теплой испариной, покрывающей лоб и щеки при свете летнего солнца… Но смех и солнце были на запоре. Кровь отлила. И потому особенно бросался в глаза курносый нос, толстые губы, неуклюжее, рыхлое, съежившееся тело, которое боялось двигаться, боялось дышать.

Видя, что Урсула не решается заговорить, Аннета, чтобы дать ей время справиться с волнением, задала ей два-три дружеских вопроса. Урсула отвечала невпопад, смущалась, не находила слов. Ее мысли были далеко. Ей хотелось поговорить о чем-то другом, но она боялась и думать об этом разговоре; она страдала, у нее было только одно желание:

«Боже мой, как бы мне убежать!»

Она поднялась:

– Умоляю вас… Позвольте мне уйти! Я не знаю, что это у не вдруг пришло в голову. Простите, я вас задерживаю!..

Аннета, рассмеявшись, взяла ее за руку:

– Да что вы! Успокойтесь! Куда вам торопиться?.. Неужели вы боитесь меня?

– Нет, извините, я лучше уйду… Я не могу говорить… Сегодня не могу.

– Ну и не говорите. Я ни о чем вас не спрашиваю… Прошу вас только остаться еще на несколько минут. Ведь вам захотелось навестить меня? Ну вот я и пользуюсь случаем. Нельзя же так: только вошли – и уже убегаете.

Мы так давно живем с вами рядышком – и ни словом не перемолвились! Надолго я здесь не останусь. Я опять уеду. Дайте хоть спокойно на вас поглядеть! Да покажите же ваши глаза! Ведь я показываю вам свои. Что в них страшного?

Урсула, сконфуженная и расстроенная, мало-помалу успокаиваясь, начала неловко извиняться за свою застенчивость и невежливость; она сказала, что не забыла искреннего участия, которое Аннета выказала им в прошлом году, когда их постигло горе, – ее это растрогало, ей захотелось написать Аннете, но она не посмела. В их семье не любят завязывать знакомства с чужими.

Аннета ласково говорила:

– Конечно… Конечно… Я понимаю…

Урсула, понемногу смелея, перестала запинаться и, сделав над собой усилие, рассказала, как она страдала все четыре года от войны, ненависти, вражды. И хотя она не знает Аннеты, ей почему-то кажется, что ее новая приятельница тоже чужда всему этому…

(Аннета, не говоря ни слова, тихонько взяла ее за руку.).

…Но вокруг себя она не находит места, где бы ей легко дышалось. Даже ее родные – это очень добрые люди-все свои помыслы сосредоточили на мести (она поправилась), – нет, на беспощадной каре! Смерть несчастных сыновей озлобила их. Слово «мир» выводит их из себя. И больше всех кипит злобой ее сестра Жюстина, с которой она с детских лет живет в одной комнате; они всегда были откровенны Друг с другом. Каждый вечер перед сном она громко молится: «Боже, дева Мария, архангел Михаил, сотрите их с лица земли!..» От этого можно с ума сойти! А ей, Урсуле, еще надо прикидываться, будто она присоединяется к этим молитвам, иначе ее будут укорять за равнодушие к горю родных, к смерти двух братьев…

– Нет, я не равнодушна!.. Именно потому, что я несчастна, мне хочется, чтобы и другие не страдали…

Она неуклюже выражала трогательные мысли. Аннета, для которой они были не новы, соглашалась с ними, выражала их яснее. Каждое ее слово было отрадой для Урсулы; она молча слушала. И, наконец, доверчиво спросила:

– Вы христианка?

– Нет.

Этот ответ поразил Урсулу.

– Ах, боже мой!.. Значит, вы не можете меня понять!..

– Дитя мое, нет надобности быть христианкой, чтобы понимать и любить все человечное.

– Человечное!.. Этого недостаточно! Разве зло не человечно? А люди?..

Я боюсь их… Посмотрите, какие жестокости, какие ужасы они творят!..

Искупить их можно только кровью Христовой.

– Или нашей. Кровью любого человека-мужчины или женщины, – если он приносит себя в жертву другим.

– Если он делает это во имя Христа.

– Какое значение может иметь имя?

– Но если это имя бога?

– А какая цена богу, если он не живет в каждом из тех, кто приносит себя в жертву? Если бы хоть один из этих людей – я говорю: хотя бы один, – был вне бога, как узки были бы пределы этого бога! Человеческое сердце было бы шире.

– Нет, ничто не может быть шире бога. Все добро – в нем.

– Значит, достаточно одного добра.

– Кто мне укажет, в чем добро, если вы отнимете у меня бога?

– Дорогая! Ни за что на свете я не хотела бы отнять его у вас. Пусть он будет с вами! Я чту его в вас. Неужели вы думаете, что у меня есть желание поколебать вашу опору?

– Тогда скажите мне, что вы тоже верите в него.

– Дитя мое! Как же я скажу, что верю в то, чего не знаю? Ведь вы не хотите, чтобы я вам солгала?

– Нет. Но верьте, верьте, умоляю вас!

 

Аннета ласково улыбнулась.

– Я действую, дорогая. Мне нет надобности верть.

– Действовать – значит верить.

– Может быть. Тогда это мой способ верить.

– Действие, если оно не освещено светом Христовым, всегда может оказаться заблуждением или преступлением.

– И вы думаете, что Христос удержал верующих от заблуждений и преступлений? В эти четыре года?

– Ах, не говорите! Я знаю, знаю. Так мало истинных христиан! Это печальнее всего! Среди известных мне людей вряд ли насчитаешь и двоих. Это меня пугает, убивает! Ужас и горе обуревают меня. Ужас перед этой жизнью. Ужас перед этими людьми. Я хотела бы искупить их страдания. Я не могу больше оставаться среди них, я не умею действовать, как вы: всякое действие внушает мне страх. Я не создана для жизни в этом мире. Я хочу уйти. Я уйду, я удалюсь в монастырь кармелиток. Отец согласен, мать плачет, а сестра меня осуждает, но я не могу больше жить со своими: мне кажется, что они каждую минуту терзают Иисуса Христа!.. Боже мой, что я говорю? Не верьте мне, госпожа Ривьер!.. Они меня любят, и я их люблю, я не имею права судить их… Нет, не слушайте меня!.. Ах! Будь вы христианкой!..

Она закрыла лицо руками.

Аннета по-матерински утешала девушку, положив руку на ее склоненный затылок. Она говорила:

– Бедная крошка! Да, вы правы.

Урсула подняла голову:

– Вы не браните меня?

– Нет.

– Это хорошо, что я ухожу?

– Может быть, так для вас будет лучше.

– И вы не осуждаете меня за то, что я удаляюсь, вместо того, чтобы действовать, как вы?

– Это тоже действие. Каждый действует по-своему! Я не из тех, кто не допускает, что молитва – действие. Хорошо, что в некоторых душах еще цел священный огонь божественного созерцания: он открывает шлюзы на потоке крови, отделяющем нас от всего вечного. Вы будете молиться за нас, моя девочка, мы за вас – действовать! И, может быть, окажется, что мы с вами – слепой и паралитик!

Урсула склонилась и с благодарностью поцеловала ей руку. Аннета обняла ее. Проводила до двери. Урсула, вздохнув, сказала:

– Ах, зачем, зачем вы не христианка! Но в дверях прибавила:

– Вы христианка.

– Не думаю, – ответила Аннета улыбаясь.

Урсула, взглянув на нее засветившимися глазами, произнесла:

– Бог избирает тех, кого хочет. Он не спрашивает, чего хотите вы!

Аннета не получала писем от Франца со времени своего отъезда. Это огорчало, но не удивляло ее. Уж такой он человек, ничего не поделаешь!

Взрослый младенец дулся; дулся в отместку ей: молчание было его надежным оружием, оно накажет ее и, быть может, заставит поскорее вернуться. Аннету эта тактика смешила, и (хитрость за хитрость!) она прикидывалась, что не замечает ее. Она писала ему раз в неделю в ровном, сердечном, жизнерадостном тоне и планов своих не перестраивала. У нее было желание свидеться с ним, но она считала безрассудным уехать теперь, когда столько обязанностей удерживало ее в Париже. Она решила дождаться лета, когда у нее будет оправдание перед самой собой: поездка в горы принесет пользу Марку, который слишком долго пробыл взаперти, в четырех стенах. Но не представляла себе, как будет тяготить ее это ожидание.

После ее возвращения пошла уже четвертая неделя, когда вдруг получилось письмо от Франца… Наконец-то! Аннета, улыбаясь, ушла в свою комнату прочесть его. Сколько упреков, какую бурю гнева придется ей выдержать!..

Нет, Франц не упрекал ее ни в чем. И не сердился на нее. Воплощенное спокойствие, учтивость, благовоспитанность. Чувствовал он себя хорошо. И советовал Аннете остаться в Париже…

Пока писем не было, Аннета была спокойна. Прочитав полученное письмо, она встревожилась.

Почему – она и сама не понимала. Ей следовало бы порадоваться, что он не проявляет нетерпения. Но теперь ей самой уже не терпелось. Она не могла удержаться, чтобы не ответить ему сейчас же. Разумеется, она не оказала ни слова о том, что ее беспокоило (да и знала ли она, что беспокоит ее?), – она шутила: раз он не так уж жаждет повидаться с ней, она не приедет до конца года. Аннета ждала, что от Франца получится обратной, почтой негодующее письмо… Ни протестов, ни писем не последовало.

Аннета потеряла покой. Она считала оставшиеся до лета недели. Она написала г-же фон Винтергрюн под тем предлогом, что ей хочется убедиться, правду ли пишет ей Франц о своем здоровье. Г-жа фон Винтергрюн ответила, что милый г-н фон Ленц совершенно здоров, что скорбь по ушедшим в этом возрасте, слава богу, быстро улетучивается, что он любезен и жизнерадостен, живет теперь в одном доме с ними и они считают его членом своей семьи…

Аннета успокоилась за Франца. Но это спокойствие не радовало ее. Плохо ей спалось в ту ночь, да и в последующие. Она пожимала плечами и отмахивалась от мысли, неизвестно откуда взявшейся. Но мысль, назойливая, смутная, нет-нет да и возвращалась. Чувство собственного достоинства целую неделю побеждало. Потом, проснувшись в одно прекрасное утро, она сдалась. Она решила уехать. Без всяких предлогов и оправданий. Так надо…

Как раз в эти дни Марк был полон жгучим желанием сблизиться с матерью. Первые недели он упустил – надеялся на случай, но случай все не подворачивался. Теперь он уже думал о том, как бы подтолкнуть случай. Но такие вещи легко делать вдвоем. А он участвовал в игре один: мать была к ней совершенно равнодушна. Он ходил за ней по пятам, подстерегал ее взгляд, угадывал ее желания. Неужели она не заметит его нежности, его забот? Ведь прежде он был не очень-то щедр на них. Быть может, она и видела их, быть может, она бессознательно отмечала эти впечатления, хранила их для более благоприятных дней, когда у нее будет время… Но сейчас у нее времени не было. Ее грызла забота. Марк безуспешно пытался вернуть себе эту ускользающую от него душу. Он терял мужество. Нельзя без конца одному забегать вперед, надо, чтобы и партнер помогал вам… И вот он, устроившись в каком-нибудь уголке, смотрел оттуда, забытый, на профиль матери, которая пришивала оторванные пуговицы к его курткам. (Она заботилась о нем, думая о других. Ах, насколько было бы лучше, если бы она думала о нем и не обращала внимания на его вещи!..) Он всматривался в это лицо, омраченное заботой… Заботой о чем? От каких воспоминаний складки легли на ее щеки? Какой образ прошел перед ее глазами? В другое время зоркая Аннета уловила бы этот неотрывно следивший за ней взгляд.

Но ее чувства были уже не здесь. Она работала в каком-то полуоцепенении.

Когда молчание начинало ее тяготить, она обращалась к Марку с вопросом, какие обыкновенно задают матери, и с отсутствующим видом слушала ответ или же советовала ему погулять, не упускать погожего дня. И как раз в ту минуту, когда Марк собирался заговорить. Он вставал подавленный. Ему не в чем было упрекнуть ее. Да, нежная – и чужая. Ему хотелось обнять ее, хорошенько встряхнуть, куснуть за щеку или за кончик уха, чтобы она вскрикнула от боли.

«Я здесь! Поцелуй или ударь меня! Люби или ненавидь! Но будь здесь, со мной! Вернись!..»

Она не возвращалась.

Марк решил взять себя в руки. Он заговорит с ней в следующее воскресенье, после обеда.

И как раз в это воскресенье мать неожиданно заявила ему утром, что уезжает… Она уже укладывала чемодан. Смущенно сослалась на полученные из Швейцарии известия, приходится уехать раньше срока. Она не вдавалась в подробности, а Марк не расспрашивал ее… Он окаменел от удивления.

Всю неделю Марк ждал этого дня. Он плохо спал; ночью, проснувшись, повторял в уме то, что скажет ей. И вот… Опять разлука – и прежде, чем он заговорил с ней! Ведь в последний день, в сутолоке и спешке, это уже невозможно. Ему нужно время, целый вечер, чтобы собраться с мыслями, нужно почувствовать, что мать целиком с ним. Как она будет слушать его, следя рассеянным взглядом за стрелкой часов, приближающейся к минуте отъезда?..

Марк до того привык обуздывать свои чувства, что встретил ошеломившую его новость без внешних признаков удивления. Он молча помог матери уложиться. Лишь в последнюю минуту он почувствовал, что в силах совладать со своим голосом, и непринужденно сказал:

– А ведь ты обещала мне остаться до каникул. Ты украла у меня три месяца…

(К этой обидной мысли он так часто возвращался!).

Аннету этот тон обманул – она приняла слова сына за обычное выражение родственной вежливости; теперь, в час расставанья, уверенный, что она уедет, он говорит:

«Останься!»

Она ответила тем же дружелюбным тоном:

– Напротив, я тебе дарю их.

Эта несправедливость больно задела Марка, но он ничего не ответил.

Какой смысл возражать? Ведь она сказала то, что он и сам думал бы полгода назад. Откуда ей знать, что он уже не тот?

Позже она вспоминала, с каким серьезным выражением он смотрел на нее, стоя у окна вагона. Сильвия тоже была на вокзале и тараторила без умолку. Аннета ей отвечала. Разговаривая с сестрой, она видела неподвижного, немого сына, не спускавшего с нее глаз. Она все еще чувствовала на себе этот взгляд, когда поезд умчался в ночь, и две фигуры, из которых рукой махала только одна, растаяли во мраке.

Марк вернулся домой вместе с, теткой. Она думала вслух, не очень следя за своими словами. Она привыкла (даже чересчур привыкла!) принимать племянника за мужчину. Она говорила:

– Друг мой, мы для нее уже не существуем. Она думает о ком-то другом.

У нее неистовое сердце.

Эти слова сделали Марку больно. Он резко перебил ее:

– Это ее право.

Он уже слышал от Сильвии историю с военнопленным: ему было известно, что Сильвия, как и другие, сводила все к любовному похождению. Он, единственный из всех, думал иначе. Он один верил, что его мать повиновалась более высокой силе. И насмешливый тон Сильвии оскорбил его, как будто заподозрили жену Цезаря. Но, чем пускаться в споры, он предпочел оправдать мать, что бы она ни сделала…

«Это ее право… „Мы для нее уже не существуем…“ Это я виноват… Я потерял ее. Меа culpa…»

Но если он покаялся, то лишь для того, чтобы сейчас же вскинуть голову и сказать:

– Я верну себе потерянное рано или поздно, с ее согласия или насильно.

В пути Аннета была спокойна. У нее теперь выработалось инстинктивное уменье стряхивать с себя мучительные мысли: она их не отметала – она их временно откладывала.

Только у самой станции она почувствовала тревогу. Она смотрела в окно мчавшегося поезда, как приближается знакомый игрушечный вокзал… Да, все было то же, все так, как запечатлелось в ее памяти. Игрушечный вокзал стоял на своем месте. Но его не было…

С границы Аннета послала Францу телеграмму о своем приезде. Но во время войны у бога-вестника были на ногах вместо крылышек тяжелые сапоги со свинцовыми подошвами… Да и можно ли полагаться на милого мальчика Франца!.. Аннета не удивлялась; тем не менее она была разочарована.

Она вышла на дорогу, ведущую к шалэ. Уже пройдя половину расстояния, она завидела приближающегося Франца. Чувство радости вспыхнуло и тотчас погасло; Франц был не один – его сопровождала барышня Винтергрюн. Франц, несколько опередив ее, поцеловал руку Аннете и галантно извинился за опоздание. Аннета хотела подтрунить над ним, но запнулась: за ней следили глаза чужой девушки. Она обернулась. Та, гордо выпрямившись, ждала.

Глаза Аннеты встретились с жесткими голубыми глазами, жадно искавшими на ее лице следов замешательства. Обе женщины, натянуто улыбаясь, обменялись изысканными любезностями. Пошли втроем. Все были милы друг с другом. Поболтали о том, о сем… Аннета после не могла вспомнить, о чем они говорили. Дома ее оставили одну, под тем весьма благовидным предлогом, что она нуждается в отдыхе, а Франц из учтивости проводил домой девушку. Уговорились собраться у г-жи фон Винтергрюн, пригласившей Аннету поужинать.

Аннета, войдя в свою комнату, остановилась перед зеркалом. В шляпе, в дорожном пальто. Она смотрела, не видя себя. Она думала… Нет, она не думала!.. Она засмеялась нервным смешком, попыталась стряхнуть с себя гипнотическое состояние, но сейчас же снова в него впадала: от зеркала она оторвалась лишь для того, чтобы замереть у окна, глядя на горы и небо, которых она еще не видела; шляпы и перчаток она так и не сняла. На нее навалилась усталость… Она прорыла в ней пустоту. Думать можно будет завтра…

Но думать пришлось уже вечером, за ужином – думать о том, как скрыть от других овладевшую ею мысль. Значит, сама-то она уже все понимала…

Как томительна была эта любезная болтовня! Аннету осыпали вопросами о поездке, о Париже, о настроениях и модах, о ценах на продукты и сроках войны. Говорили, говорили, и было так ясно, что все (за исключением, может быть, Франца) лгут! Как ни старались обе женщины не смотреть друг на друга, взгляд Аннеты то и дело встречался с невыносимо тяжелым взглядом девушки, наблюдавшей за ней. Не было ни одной складочки на лице Аннеты, которую та не отметила бы. Но она не нашла их столько, сколько ей хотелось. Усталость Аннеты, подстегнутой задором борьбы, совершенно исчезла.

 

Ее нежная кожа снова сияла свежестью, золотилась. Аннета улыбалась, она почувствовала уверенность, точно набралась сил, помолодела. А девушка казалась старше своего возраста. Черты ее лица жестче. К ее горделивой уверенности примешивалась какая-то судорожная натянутость. Она старалась оттенить свои преимущества. Но, неумеренно оттеняя, свела на нет.

С Францем она подчеркнуто фамильярничала. Анвета насупилась. Это не укрылось от Эрики фон Винтергрюн. Она записала себе очко. Но этого ей было мало. Когда поднимались из-за стола, она, из-за своей самонадеянности, сделала промах: увела Франца, робкого и рассеянного, от г-жи Ривьер, которую он рассматривал, словно только что открыл ее. Уединившись с ним в маленькой смежной гостиной, Эрика взяла его в плен. Г-жа фон Винтергрюн старалась отвлечь Аннету, взгляд которой следовал за Эрикой. Нагнувшись к уху Франца с наигранным смехом, девушка, казалось, поверяла ему какие-то коварные тайны и скользила по лицу Аннеты косым блестящим взглядом. Г-жа фон Винтергрюн шептала:

– Милые дети! Они не могут оторваться друг от друга…

Она осторожно выспрашивала г-жу Ривьер о Франце, но при этом выказала полную осведомленность о его денежных делах и родственных связях.

Аннета, безмятежно спокойная во всех своих движениях, но с бурей гнева в душе, до странности ясно видела все вокруг, будучи слепа к тому, что бурлило в ней самой. Она спокойно поднялась; продолжая разговор, стала рассматривать стоявшие на пианино фотографии; машинально приподняла крышку инструмента, чтобы взглянуть на марку; машинально попробовала его, прошлась пальцами по клавишам. И вдруг ударила по ним. И не только по ним. Каждый из троих принял этот удар-прямо в грудь. Чужачка бросила им в лицо:

«Я здесь…»

Властный порыв ветра… Три мощных аккорда. Три вскрика разбуженной страсти… Потом молчание, жалоба… С горных вершин, уходящих в пустынное небо, она струит, как гряду облаков, медленные потухающие арпеджио… Колдовская сеть погружается, уловляя души…

Аннета, сама попавшая в эту сеть, слушала, наклонившись над звучащей бездной, как нечаянные аккорды сплетаются в Жалобу Сигал. – начало увертюры к «Манфреду».

Франц бросился к Аннете. Музыкант по природе, как все немцы, он не устоял перед магическим призывом. Он взволнованно смотрел на Цирцею, вызывавшую духов…

Аннета уже много лет не играла. В молодости она была хорошей музыкантшей. Но ей пришлось продать свой старый рояль. Годы забот, тяжелый труд оставляли ей мало досуга для игры. А во время войны у нее даже возникло какое-то отвращение к музыке: ей казалось, что грешно играть в годину всеобщих бедствий Когда ей случалось открыть рояль, она играла украдкой, как будто совершая преступление. Но власть звуков, оттого что разум осуждал ее, становилась еще сильнее. В такие минуты музыка, казалось, опрокидывала Аннету и, как возлюбленную, сжимала в своих объятиях, неподвижную, с пылающими губами; она чувствовала кипение потока, мчавшего ее, и только краешком сознания следила за убегавшими берегами, за опасными водоворотами; тело становилось связанным, скованным. А вся сила воли сосредоточивалась во взгляде…

Этот беспокойный, этот жесткий взгляд оторвался от клавиш, с которых струилась волна звуков, и медленно обвел лица всех троих: Франца, взволнованного, покоренного, Эрики, снедаемой гневом и страхом, и изумленной матери, которая искала разгадки… Взгляд Аннеты вонзился в них, а демон души все еще говорил руками…

В том месте прелюдии, где элегическое «Ьатепlо» переходит в лихорадочный порыв, где ускоряется ритм, зреет страсть и набат возвещает вторжение грозной стихии в ту самую минуту, когда рушится плотина. Аннета прервала игру; ее пальцы посреди фразы вдруг застыли на клавишах, в наступившем безмолвии духи аккордов еще влачили сломанные крылья… Но крылья упали, повисли… Последние трепещущие отзвуки… Аннета встала.

Она показалась себе смешной.

Франц горячо и смущенно просил ее продолжать Г-жа фон Винтергрюн без особой горячности заставила себя учтиво поддержать эту просьбу. Эрика молчала, рот ее казался злым, губы были сжаты Аннета посмотрела на них, потом сказала, холодно улыбнувшись:

– Пойду к себе. Я устала.

Она задержалась взглядом на Франце, у которого был вид послушного ребенка:

– Проводите меня.

Уходя, она видела во взгляде девушки тоскливый страх, ненависть…

Они шли рядом, под холодными звездами. Молчали. Бездна пространства, раскинувшегося вокруг них, была как бы продолжением бездны звуков. Ночной Эреб и огненные рыбы… Они не сказали друг другу ни слова до самого порога… Тьма… Они были частицей этой тьмы… Он пробормотал:

– Покойной ночи…

Вдруг перед ним метнулась тень – и сомкнулась вокруг него. Их губы слились…

Аннета исчезла. Он стоял один перед захлопнувшейся дверью. Он ушел в ночь…

Без единой мысли в голове она поднялась в свою комнату. Нет, нет! Не думать! Еще нельзя!..

Было холодно. Было темно. Усталость давила, как надгробная плита.

Густой мрак затопил сознание: Аннете казалось, что она погружается в плотные волны нефтяного озера… Тяжелыми руками она судорожно сорвала с себя платье и не подняла его. Опустив голову на подушку и выключив свет, она увидела в черном небе Колесницу, и в мозгу у нее сверкнула молния: это уже было, это прошлое… Как будто камень оторвался… Ах! Она упала.

Но как раз в это мгновение (было ли это мгновение?) сжавшееся сердце вздыбило сознание. Она увидела, что сидит на постели, прижав руки к груди…

– Нет! Это невозможно!.. – кричала она.

Что невозможно?.. Она ждала, когда пройдет сердцебиение. Но оно проходило и снова начиналось. И пока она ждала, Колесница, опрокинувшись, скатилась с горизонта. Одно лишь заднее колесо еще оставалось над макушкой холма… Стиснутые пальцы Аннеты царапали грудь, она продолжала тихонько стонать:

– Нет, это невозможно…

Что невозможно?.. Она знала – что…

«Значит, я лгала себе? Попалась на удочку?.. Еще раз?.. Значит, я любила его!..»

Стало быть, вот что прикрывалось материнской любовью, которой она обманывала себя! Стало быть, они угадали – Марсель Франк, Сильвия, все эти безнравственные парижане, учуявшие своим насмешливым умом нечистую подоплеку ее преданности!..

«Но ведь я на самом деле забывала себя, я всю себя отдавала, не ожидая награды, я считала себя бескорыстной!.. А корысть воровски пробралась в мой дом. Я была не сообщницей, я прикидывалась, что сплю, а сама слышала крадущиеся шаги страсти. Уверяла себя: „Я люблю его ради него…“ – а любила ради себя! Я хочу его взять. Хочу!.. Но ведь это же смешно!

Кто это „я“? Кто „хочет“?.. Я, мои седины, тело, покрытое дорожной пылью, я, с моим никчемным опытом и муками, я, отделенная от него расстоянием в двадцать лет. На глаз этого ребенка оно, должно быть, неизмеримо!.. Стыдно и больно!..»

Она была раздавлена своей униженностью.

Но потом вдруг возмущенно вскинула голову:

«Почему?.. Разве я этого желала? Разве я этого искала?.. Почему я сражена? Почему я вся пылаю? Откуда эта жажда любви? Эта голодная страсть? Почему мне дано нестареющее сердце в этом стареющем теле?..»

Она стискивала руками грудь. Как настигнуть природу-этого паука, который держит тебя? Если он в этом теле – Аннета его истерзает. Но разве поймаешь в сеть океан?

Она вскипела!

«Я люблю… Да, люблю… Я еще стою любви!.. Достаточно вспомнить ревность, страх этой девушки… Я его взяла – и держу. Если я захочу, он будет мой. Я хочу. Я люблю. Это мое право».

Право? Ее вдруг удивило это смешное слово. Право – это выдумка, которую сфабриковал человек, когда создавал общество! Красное знамя взбунтовавшегося раба в непрерывной войне, которая еще со времен Прометея всегда кончалась поражением! Или же лицемерие более сильного, который уничтожает более слабого, повергает его во прах, пока не будет повергнут сам! Для природы право не существует. Эта равнодушная сила питается миллионами живых существ. Аннета была ее жертвой – одной из миллионов. Она могла отсрочить свое поражение на один день, на один час – за счет других. Но поражение неминуемо. И стоит ли его оттягивать ценою страданий других жертв?..

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69 
Рейтинг@Mail.ru