bannerbannerbanner
Очарованная душа

Ромен Роллан
Очарованная душа

Госпожа Бернарден с доброй улыбкой рассказывала одной соседке об основании лиги «Помните!», благочестиво стремившейся навеки внедрить ненависть к врагу. Аннета молча слушала. Марк следил за выражением ее лица. Она и бровью не повела. Она молчала и тогда, когда Сильвия по своей привычке преподносила ей, вперемежку со скандальной хроникой квартала, какие-нибудь шовинистические бредни. Аннета слушала, улыбалась, но не отвечала и заговаривала о другом. Она ни с кем не делилась тем, что происходило в ней. Даже известие о смерти Аполлины, которое, казалось бы, своею жесткостью не могло не вызвать у нее невольного трепета, отразилось в ее глазах только лучом сострадания.

Марк, которого эта трагедия потрясла, был раздражен сдержанностью матери и решил пронять ее; он взволнованно и без обиняков начал рассказывать обо всем, что видел и слышал. Аннета остановила его жестом. В разговор она вступала только тогда, когда ей хотелось этого. Все старания вовлечь ее в спор ни к чему не приводили. Однако у нее были свои определенные взгляды, – Марк в этом нисколько не сомневался. Двух-трех слов, спокойно произнесенных ею, было достаточно: он понял, как чужда она тому, что захватывает других, – войне, отечеству. Ему хотелось знать об этом побольше… Почему она не высказывается?

Русская Революция всколыхнула Марка. Он был на митинге первого апреля. Пришел он из любопытства, но его захватило настроение толпы; он аплодировал Северин и освистал Жуо. Марк видел русских, которые заплакали, услышав гимн своей Революции, и хотя он презирал слезы, однако нашел, что на этот раз они не лишены мужественного величия. Но как разобраться во всем, что он слышит? Попытки вступить в разговор с русскими кончились тем, что он почувствовал себя возмущенным, раздраженным, сбитым с толку; эта геометрическая прямолинейность, это национальное тщеславие, выпиравшее из-под красного колпака, обидно ироническое отношение к Франции и французам…

«Э, нет! С меня довольно!»

Марк, охотно смеявшийся над своими соотечественниками, не любил, когда этим занимались другие и когда он сам становился мишенью для насмешек. А эта оскорбительная фамильярность, эта бесцеремонность!.. Марк был по духу аристократом: его нисколько не прельщало смешение со стадами «иудео-азиатов» (так он их называл, осел этакий). После первого увлечения он отступает; его обуревают противоречивые чувства, – среди них есть, пожалуй, и вполне естественные, есть и определенно ложные, но он над ними не задумывается: уж таковы его чувства и таков он сам. Диктатура отечества или диктатура пролетариата – он видит и тут и там лишь тиранию: можно ли выбирать между двумя видами безумия, двумя крайними решениями? И в сердце его еще нет той человечности, той щедрости, когда принимаешь решение в пользу народа – даже во вред себе. Чтобы сделать выбор, ему нужно прежде всего разобраться. И уж, конечно, не Питан и его товарищи помогут ему в этом! Питан, разумеется, без всяких колебаний расположился на новом плоту, но его доводы так туманны, что они скорее отталкивают юного Ривьера, чем привлекают его; это какой-то мистический восторг перед катастрофой и разрушением, ликующий пессимизм, упоение жертвой…

«Ну ее, эту жертву! Жертвует собой, ни в чем не разбираясь, только тот, кому нечего терять! Мне же надо отстоять великие ценности: свое я, свой ум, свою будущность, свою добычу… Когда я завладею всем, что мне причитается, когда я все увижу и все изживу, тогда!.. Пожертвовать собою при свете дня… Да, может быть… Но во мраке, с завязанными глазами?..

Спасибо, друг! Жертва кротов – это не для меня. „Царство пролетариата“… Нашел светоч!..»

Есть ли у Аннеты другой источник света? Марк напрасно пытается увидеть ее без маски. Чтобы подзадорить ее, он говорит в ее присутствии чудовищные глупости… Она будто не слышит, и камень падает в пустоту. А Марку становится стыдно от того, что он наговорил. Значит, эта женщина ни о чем не размышляет?.. Мыслить – это всегда было для Марка чем-то вроде приступа крапивной лихорадки, раздражения кожи. Облегчение получаешь, только почесавшись, потершись о других. Мышление всегда было для него равносильно атаке. Мыслить – значит метнуть своей мыслью в другого, обрушиться на него. Пусть она войдет в него – все равно как: с его согласия или силой?.. Аннета же, казалось, была равнодушна к тому, что и как думают другие…

Нет, она далеко не равнодушна, но она инстинктивно понимает, что мысли – это своего рода ростки. Пусть спокойно набираются сил! Если они вырастут до времени, первые же заморозки убьют их. Вокруг нее – в этих душах – еще царит зима. Не время еще им пробудиться от спячки. Она заглушает муки, боль сомнений. Преждевременное пробуждение будет пагубным для таких душ.

Аннета слышит, как этажом выше кричит на пороге своей двери рабочий Перрэ. Он увлечен спором с товарищем. Он получил на несколько дней отпуск и приехал домой, измученный, озлобленный. Все, чего он насмотрелся на фронте, все, что он застал в тылу, – расточение жизней, расточение ценностей, развеянные иллюзии, разложившийся семейный очаг, его дочь, ставшая проституткой, женщины, которые кутят на деньги, заработанные на фабриках смерти и тотчас пущенные на ветер, – все это наполняет его злобой и гневом на товарищей и начальников, на весь мир. Но он с каким-то бешеным упрямством продолжает твердить: «До конца!» В ответ на доводы своего товарища-анархиста, который смеется над ним и старается переубедить его, он кричит:

– Замолчи! Не то я спущу тебя с лестницы! Чего ты от меня хочешь? Мало, что ли, у меня горя? Какой будет толк, если ты, дурень, даже докажешь мне, что нас всех околпачили, что отечество, как и все остальное, отвратительная ложь, что нас убивали зря? Во что же мне верить? Я уже не верю в революцию. Я не верю в религию. Я не верю в человечество (это еще глупее и еще более плоско, чем все остальное!). Но если у меня отнимут и отечество, за что же мне ухватиться, скажи? Остается только одно: пуля в лоб!

Аннета понимает Перрэ. Марк не понял бы его:

«Ну и пустил бы себе пулю в лоб!..»

Юность не ведает сострадания к мукам слабых, которым приходится плутовать с жизнью, чтобы жить. Марк не плутует. Но юность жаждет жить наперекор всему, и вот он вкупе со своими товарищами – анархистами, дадаистами – мстит безудержной, бесшабашной насмешкой над всем существующим, доводит смешное до бредового, до последних границ нелепости; он мстит за убийственное бессилие ума, предпочитая ему заумь…

Но вот что ему уж совсем непонятно: его мать, не поддающаяся чужим влияниям (в этом-то он готов поклясться!), не испытывает ни малейшей потребности ни нападать, ни защищаться. Она ничего не критикует. Не затевает тяжбы с чужими мыслями. У нее есть собственные мысли, есть разум, есть дом, и она держится за них. Она выстроила для себя фундамент… На чем?

Аннета – женщина. Ее душа живет одной страстной мыслью. Она и не помышляет распространить ее на весь мир. Поле ее зрения заполнено одним делом, трудным, точно отграниченным. Она не занимается решением трагической загадки, над которой бьется мир. Эта загадка и эта трагедия сводятся для нее к задаче, которая стоит перед ней, которую она сама себе поставила: спасти завладевшее ею священное чувствоДружбу… Нет, не то!.. Спасти двух друзей, с судьбой которых сплелась ее судьба. Она не смешивает ее с судьбой других людей. У нее свой удел, данный ей роком, и она довольствуется им. Она всецело отдается ему. Чтобы ответить на обращенный к ней зов, она готова преступить все чтимое людьми, любой человеческий закон: в ней говорит закон высший…

Если бы каждый в своей области действовал так же, это была бы величайшая Революция человечества.

Она уехала из Парижа, никого не посвятив в свою тайну, – сына меньше, чем кого бы то ни было. Ведь Марк, несмотря на свое желание сблизиться с ней, по своей привычке к самообороне всегда старался задеть чувства, которые предполагал в Аннете: он подчеркнуто и оскорбительно глумился над пацифизмом, который приписывал ей.

У Аннеты не было ни малейшего желания спорить с ним. Мир, война – не этим она занята. Это слишком далеко! Она держит в своих руках руки двух людей, которые положились на нее и которых ей предстоит соединить. Это не идеи. Это жизнь – их и ее жизнь. Да, на карту поставлена и ее жизнь.

Безрассудная игра! Если слушаться ума – да. Но у сердца есть свой ум. И сердце сказало свое слово.

Побывав в Париже, Аннета уловила там лишь одно слово, полезное для ее дела. Марк случайно заговорил при ней о русских революционерах, живших во Франции, о том, что союзники отказывают им в паспортах, лишая их возможности вернуться на родину и занять свое место в борьбе. И тем не менее они уезжают. Говорят также, что французские противники войны, живущие в Швейцарии, поддерживают разными обходными путями тайные сношения со своими товарищами во Франции. В сети проволочных заграждений, которые зажимают и душат французскую мысль, некоторые узлы подались, и через них еще каплями просачивается жизнь: письма и газеты уходят и приходят через эти мышиные лазейки на границе. В руках Питана сосредоточились нити этой рискованной игры, которая ничем не угрожает только хозяевам жизни: ведь не этими вольными речами можно пробить забетонированные уши и толстый панцирь великого ящера – вооруженной нации. Они лишь подогревают иллюзии у тех, кто, влача цепи, все еще пытается уверить, что они свободны. Аннета запомнила фамилию Питана. Надо будет с ним поговорить. Но не Марка она попросит устроить эту встречу.

Аннета вернулась в провинцию, к своей работе. Начались продолжительные и тайные совещания с Жерменом. Она принесла ему живую весточку от друга, его невидимое присутствие. Они вместе изучали смелый план. Аннета не делится с Жерменом своими сомнениями. Пока она еще не видит ничего реального. Но пусть Жермен остается в неведении. В данную минуту важно подстегнуть в нем волю к жизни, вырвать у него согласие на отъезд: как ни мало сулит перемена климата, это последний шанс, и его необходимо использовать. Жермен тянет; он хотел бы уехать накануне решительного шага, когда успех будет обеспечен. Пока их план все еще неясен. Нужен весь эгоизм страсти, чтобы не замечать смертельной опасности, которую Жермен навлекает на Аннету и своего друга. А если бы он и видел ее, то не глазами живого человека: ведь он уже наполовину мертвец. Ради успокоения Жермена Аннета старается создать видимость подготовки к осуществлению сомнительной затеи. Через Марселя Франка она добивается некоторых льгот для молодого австрийца. Францу по болезни разрешают жить вне лагеря. Ему даже разрешают поселиться в городе, где надзор не так строг, якобы для занятий, представляющих интерес для французского искусства. Некоторым военнопленным давались льготы во время войны, и это было не таким уж редким исключением. Какой-нибудь берлинский приват-доцент живет же себе на воле, без всякого надзора, в одном из городов Центральной Франции. А шестьдесят интернированных немцев, до войны занимавших видное положение, живут в Карнаке, в приличном пансионе, вместе с женами или любовницами, и пользуются полной свободой на территории в сто гектаров. После первых лет войны, когда озлобление к врагу притупилось, с военнопленными в некоторых местах свыклись: они понемногу вошли в нормальную колею провинциальной жизни; по молчаливому соглашению устанавливается новый порядок, и надзор за пленными почти уже не ощутим. Для Франца такое положение очень выгодно. Жермен считает, что это первые вехи на пути к освобождению.

 

По настоянию врача, семьи, Аннеты, Жермен дает согласие на отъезд.

Аннета уверяет его, что медлить больше нельзя, что надо поселиться в Швейцарии: ведь ему придется приютить Франца после побега. Жермен слушает ее недоверчиво:

– Аннета, только не лгите мне! Уж лучше дайте мне умереть здесь. Было бы непростительно втереть очки умирающему, сплавить его отсюда, усыпить несбыточными надеждами.

– Кто может отвечать за успех? – говорит Аннета. – Но я иду на все ради вас. Вы мне верите?

Он верит.

Накануне отъезда Жермен понял, что она рискует погубить себя ради него. У него чуть было не вырвалось:

«Аннета, я вас освобождаю… Я отступаюсь…»

Но страсть побеждает… Нет! Он не отступится! Пока остается хоть проблеск надежды!..

Расставаясь с ней, он говорит только одно слово:

– Простите!..

Но не объясняет – за что.

Пусть она погибнет за него! Ведь еще час-другой – и день окончательно померкнет…

Жермен уехал в начале августа в сопровождении матери и г-жи де Марей.

Аннета осталась одна со своим дерзким замыслом, который она обязалась осуществить.

Время для тайных планов было самое неподходящее. Опасность усилилась.

Правда, в первые месяцы 1917 года французское правительство вынуждено было отпустить вожжи, но за этим последовали крутые меры, волна доносов.

Власти, трусливо спасовавшие перед революционными стачками и весенними беспорядками, мстят после их подавления за свой страх, за свою трусость.

Начинается период борьбы с мнимыми заговорами «пораженцев» – период провокаций, применявшихся во всех союзных странах. Огромная фабрика клеветы заволакивает своим зловонным чадом небеса Европы и Америки. Немаловажная отрасль военной промышленности! «Сговор с врагом» – вот готовый лживый трафарет, оправдание любого гнусного доноса! «Священное единение против измены» – так именовалась новая лига, основанная в сентябре; она позорно насаждала бациллы взаимной ненависти, подозрений. Каждый вооружается для борьбы против своего соседа; люди боятся собственной тени.

Все лето Аннета нащупывает почву, не подвигаясь вперед ни на шаг. Все у нее срывается. Еще раз поехать к Францу – значит обратить на себя внимание. А письма читают. Как же сговориться с ним насчет плана бегства? И какого плана? Нечего и думать о том, чтобы пешком пройти через всю Францию: он будет арестован завтра же. Надо двигаться быстро, надо брать хитростью. По пути Францу придется сесть в один из поездов прямого сообщения, где состоится его встреча с Аннетой, – она проводит его до границы. Но поезда на Швейцарию проверяются при отходе и по прибытии. А кто выведет Франца из городка, где он интернирован, и доведет до поезда, сулящего ему свободу? Кто будет его проводником через границу? Одному человеку не под силу все это осуществить. А ведь Аннете некому открыться…

Ее выручает случай. На каникулы она возвращается в Париж. Она – в своей квартире и держит в руках треснувшее блюдо из китайского фарфора, одну из немногих вещей, оставшихся ей на память об изящной обстановке старого булонского дома, где две сестры провели медовый месяц дружбы.

Сейчас Сильвия как раз у Аннеты. Красивое блюдо, нарисованный на нем альпийский вид, глубокие синие тона горных вершин и горизонта – все это воскрешает в их памяти, картины прошлого. Сильвия дает сестре адрес хорошего мастера, который сумеет починить блюдо. Фамилия знакомая: Питан.

Аннета решила отыскать его. Застать его дома нелегко. Сильвия предупредила ее, что Питан постоянно в отлучке и лавка чаще бывает закрыта, чем открыта. Однако Аннета отправилась по данному ей адресу в предместье. Ей повезло: Питан дома.

Он очень удивился гостье. Предлог кажется ему не особенно правдоподобным, однако его грубые руки, как только в них попадают осколки фарфора, нежно, почти благоговейно касаются опавших лепестков этого ломкого цветка, рожденного огнем… Но кто же отправляется в такое далекое путешествие ради починки? Впустив Аннету, Питан не обнаруживает ни торопливости, ни удивления. Он вежливо усаживает ее и, стоя перед ней (стоя, он только чуть-чуть выше сидящей Аннеты), выслушивает гостью, устремив на нее мягкие, бархатные глаза. Этот человек, в жизни которого, по-видимому, женщине не было места, никогда не смущается, разговаривая с женщинами. Он без всяких затруднений находит с ними простой и естественный тон.

То детское, инстинктивное, что свойственно каждой из них, даже самой испорченной, сближает его с ними. Этот простодушный человек сразу угадывает все их уловки, их желания, как бы искусно они их ни замазывали, и ничему не удивляется. Он их не осуждает и не вступает в пререкания, даже если они ему лгут, если они говорят «да» вместо «нет». Он слушает, благожелательно кивая головой, хотя его серьезный взгляд показывает, что он слышит «нет», но, глядя на его добродушную улыбку, им не приходит в голову сердиться. Они видят в нем товарища, – на удочку его не поймаешь и сообщником не сделаешь, – сердечного и снисходительного товарища, который принимает их такими, как они есть, и уважает.

Между глазами Питана, который смотрит, как пудель на стойке, и ясными глазами Аннеты, этими ОКНА, – ми без занавесей, быстро устанавливается доверие. А имя Марка, произнесенное Аннетой, окончательно растапливает лед молчания. Желтое лицо Питана сияет, он усмехается в бороду.

– Вы госпожа Ривьер? Все, что Питан о ней слышал и что угадал сам, внушает ему уважение к матери Марка, и Питан спешит его засвидетельствовать.

– Вы меня знаете? – спрашивает Аннета.

– Знаю вашего мальчугана.

– Он на меня не похож.

– Конечно, нет. Он – как все мальчики. Он изо всех сил старается не походить на вас. Оттого-то я вас и знаю.

– Я его стесняю. Он от меня бежит.

– Не бегайте за ним! Жизнь – вроде как стежка. Она петляет. Вам надо только выждать. Чем дальше он от вас уходит, тем ближе к вам подходит.

Питан расцвел. Аннета смеется. Нашлось звено, которое сразу связало их: Марк. Они – друзья. Поговорив о Марке, Питан спрашивает Аннету:

– Чем могу вам служить, госпожа Ривьер? Вы пришли по поводу Марка?

Аннета слегка покраснела, смущенная тем, что он не поверил выдуманному ею предлогу.

– Нет, дело не в нем. Но вы угадали: я пришла к вам за советом. Простите, что я пошла окольным путем, вместо того чтобы сказать напрямик.

– О, я сразу смекнул! Не извиняйтесь. С ихним «священным единением» они добились того, что все теперь подозревают друг друга. «Поменьше говорите! Молчок! Берегитесь тех, кто вас слушает!..» Когда вы пришли (откровенность за откровенность!), я тоже решил держать язык на привязи.

– Я уже не держу его на привязи, – сказала Аннета, – делайте со мной что хотите.

Питану не свойственно самодовольство. Он добродушно говорит:

– Со мной можете не стесняться. Говорите, госпожа Ривьер! Мы с вами не того покроя, чтобы играть друг с другом в прятки.

Аннета просто, ничего не скрывая, выкладывает ему все. Питан, слушая, слегка вздрагивает, но не прерывает ее. Он дает ей досказать. Затек, покашливая, обращается к ней:

– А вы знаете, госпожа Ривьер, на что вы идете?

– Это неважно, – спокойно говорит Аннета.

Питан скова откашливается. Он мысленно спрашивает себя, что побуждает эту женщину поставить на карту свою жизнь, свою честь. У пего не хватает духа спросить ее об этом. Она догадывается.

– Вы хотите, господин Питан, задать мне какой-то вопрос?

– Извините, госпожа Ривьер! Но если вас интересует судьба этого военнопленного, то не лучше ли для него оставаться в безопасности, чем идти на риск?

– Дело не в его и не в моей безопасности.

Питан без околичностей спрашивает:

– Значит, вы любите того, другого? Щеки Аннеты снова окрашиваются румянцем. (Как еще молода ее кровь!).

– Нет, любовь тут ни при чем. Питан, уверяю вас! Ведь я уже стара.

Это мне не по возрасту. У меня этого и в мыслях нет. Я думаю только об их дружбе – не о дружбе со мной: что я для них? – об их взаимной дружбе.

– И ради этого?..

Питан не договаривает. Аннета спрашивает:

– Неужели не стоит ради нее пожертвовать собой? Питан окидывает ее взглядом. Она говорит, как бы в свое оправдание:

– Один из них умирает… И, значит, – не правда ли, Питан? – спорить тут не приходится.

Питан не спорит. Он понял. Самое безумие этого великодушного замысла такого свойства, что оно убеждает его. Он смотрит на Аннету, и в этом взгляде – глубокое уважение.

– Вы не осилите этого сами, – говорит он после некоторого раздумья.

– Если надо, постараюсь, – отвечает она.

Питан продолжает раздумывать: затем нагибается, – собирает двумя пальцами щепотку пыли с полу и подносит ко лбу.

– Что вы делаете? – спрашивает Аннета.

– Записываюсь в ваш батальон… Видите ли, госпожа Ривьер (он берет табурет, садится подле нее и переходит на шепот), у вас нет физической возможности сделать все сразу, поспеть одновременно туда и сюда. Вам нужна подмога… Не говоря уже о том, что у вас есть и другие обязанности: ваш сын. Тут нельзя рисковать, если есть другой выход. Попасться – значит набросить тень на его имя, на его будущность. Он вас за это не поблагодарит. Я же рискую только собой. О таком бобыле, как я, в наше время и задумываться не стоит. Разрешите уж мне – ведь я знаю все ходы и выходы – устроить вам это дело! На свой страх и риск! Сделаем, что сможем.

– Но, Питан, – взволнованно заговорила Аннета, – вы даже не знаете тех, для кого идете на риск!

– Я знаю, что такое дружба, – отозвался Питан. – Эти двое – друзья.

Вместе с вами друзей уже трое. А со мной – четверо. Дружба – это магнит.

Надо быть крепче железа, чтобы устоять перед ним.

– Нынешнему миру не так уж трудно устоять перед ним, – заметила Аннета.

– Всем известно, – сказал Питан, – что нынешний мир-это мир гигантов.

Но мы, госпожа Ривьер, мы с вами не заносимся так высоко. Мы люди простые.

Они занялись разработкой плана бегства. Питан, не задумываясь, взял на себя львиную долю. Уговорились, что именно он будет сноситься с пленным. И, когда наступит время, будет его проводником и сдаст его на руки Аннете в женевском поезде. Через своих друзей он наладит переход через границу. Но прежде всего надо изучить обстановку. Не спеша. В ближайшее время Питан под каким-нибудь предлогом съездит на место, соберет сведения; он встретится с Францем и осторожно расставит первые вехи. Питан призывал к осторожности, но сам разгорячился. Громадный риск этого предприятия его ничуть не смущал, хотя в случае провала его судили бы за шпионаж и государственную измену. Разумеется, он понимал, что рискует, но совершенно с этим не считался. (Кто знает, может быть, в глубине души этот риск даже привлекал его… Мы уже видели, что Питан хотел быть «съеденным»…) Его раззадорила фантастическая трудность этого замысла.

Он весь загорелся; он пригнул голову, глаза у него блестели, ноздри раздувались, но вдруг он рассмеялся в бороду и сказал:

– Госпожа Ривьер, прошу прощения! Оба мы с вами помешанные. В такое время, когда все идет прахом, и города и люди, я увлекаюсь починкой разбитого фарфора, а вы стараетесь склеить осколки дружбы… Ну не потеха ли? Что ж, посмеемся вместе! Кум Кола сказал: «Чем безумнее люди, тем они мудрее…» Как знать? Пожалуй, когда-нибудь окажется, что мы-то и есть мудрецы!..

 

На другой же день Питан занялся предварительной подготовкой. Но его ремесло, требовавшее выдержки, приучило его размерять свои движения. Он подвигался медленным шагом. Прошло лето. Когда Аннета вернулась из Парижа в школу, еще нельзя было установить точный срок побега. Заговорщики были связаны между собой крепкими нитями. Аннета уехала в свой городок, а Питан в тот же день отправился на швейцарскую границу, чтобы подготовить осуществление второй части плана.

Жермену, который находился в санатории близ Шато д'Экс, разумеется, было невтерпеж. В письмах он не мог быть вполне откровенным. И все же тревога и волнение прорывались в них слишком явно. Аннета писала ему:

«Вы хотите все провалить?»

Он двадцать раз напоминал ей про ее обещание:

«Клянитесь! Вы поклялись!..»

«… Я поклялась. Да. Ты крепко держишь меня. Ты, умирающий, увлекаешь нас за собою!.. Не дорого ты ценишь нашу жизнь… Бедняга! Я тебя понимаю… Я не отлыниваю…»

Она преподавала в школе уже третий год. Но ее положение изменилось.

Дом Шаваннов опустел. Она лишилась не только общества друзей, которые ей полюбились. Самое их присутствие ограждало Аннету помимо ее ведома. То, что она была допущена в их круг, может быть, только еще разожгло ревнивее злопыхательство городка. Но это злопыхательство не могло проявляться. Теперь же, когда щит, прикрывавший Аннету, исчез, не было необходимости ее щадить. Стало известно, что сестра Жермена, г-жа де Сейжи-Шаванн. одна из всей семьи оставшаяся в городе, не жаловала Аннету; после отъезда ее брата они перестали встречаться. Теперь можно было дать волю временно притаившемуся злословию. Уже два года кумушки, точно муравьи, собирали по зернышку терпеливые и злые наблюдения. Каждая приносила в общественный амбар свою лепту: их складывали в общую кучу. Сопоставляли все данные об Аннете: странная личная жизнь, загадочное материнство, непонятная холодность патриотических чувств и подчеркнутая снисходительность к врагу. Не нападая на след, все же судачили о ее прошлогодних поездках, о каких-то таинственных делах. Аннете пришлось передать Питану всю активную часть операций, так как за каждым ее движением следили. Она ничего не замечала, только чувствовала, что окружающие относятся к ней все холоднее. Это нисколько не мешало им встречать ее елейной улыбкой; с искривленных губ слетали приторно вежливые слова.

Но всегда найдутся друзья, готовые передать нам сплетни, распространяемые о нас. Рассказать неприятную новость человеку, который еще ничего не знает, – редкостное удовольствие. Ведь ему желают добра! Приятное сочетается с полезным, с чувством исполненного долга.

И этот долг храбро взяла на себя Тротте. Тротте (вдова Тротта, или еще точнее, Тортра) была та самая прачка, которая напала на немецкого офицера и вдруг, пораженная энергичным вмешательством Аннеты, выказала в госпитале шумливое раскаяние. Ей было под сорок; это была женщина добродушная, вспыльчивая, любившая прикладываться к бутылочке. С того памятного дня она стала выказывать воинственный пацифизм под носом у снисходительных жандармов; Аннете она выражала бурную симпатию, без которой та прекрасно обошлась бы. Но они жили дверь в дверь; у Тротте был свой круг заказчиков; приходилось терпеть прачку и ее валек.

Аннета на многое закрывала глаза ради старой свекрови, жившей у прачки. Между этими двумя женщинами не было ни малейшего сходства. Тротте, крикливая и нескладная, широкая в кости и мясистая, с длинным бургундским носом, смахивавшим на орудие взлома, была полной противоположностью матушки Гильметт, худенькой, тихой, хлипкой. Старушке было уже за семьдесят. Она была замужем вторым браком за крестьянином из-под Арраса.

Во время войны она получила страшное крещение огнем. Ей скромное имущество, ее дом – все погибло; старый муж с горя захирел. Но она с этим горем свыклась. Две недели она прожила одна-одинешенька среди неприятельских солдат, под бомбами, которыми осыпали местность ее соотечественники. Она не проявляла ни малейшей вражды ни к тем, кто уничтожил ее добро, ни к тем, кто накликал на ее голову это несчастье. Она жалела своих постояльцев – неприятельских солдат, разделявших с ней опасность, и удивляла их своим чувством собственного достоинства. Убедившись, что никакими усилиями не отвратить ударов судьбы и что вся ее жизнь, ее трудолюбие, ее бережливость были напрасны, она показала солдатам тайник, где ей удалось спрятать остатки съестного, свой убогий клад; она сказала им:

– Бедные мои дети, вот, берите! Пользуйтесь, пока вы еще живы! А я стара стала. Мне это уже не нужно.

Аннета об этом узнала от одного из раненых немцев, лежавших в госпитале; он выздоравливал, и ему разрешалось делать маленькие прогулки по городу. Он был одним из постояльцев старой Гильметт под Аррасом и теперь очень обрадовался встрече со старушкой, которая вызывала в нем уважение и удивление. Он говорил:

– Пусть себе ваши газеты болтают все что угодно от имени Франции! И ваши пугала – Баррес, Пуанкаре. – Истинную Фракцию я знаю лучше их!

Аннета охотно разговаривала с Гильметт, насколько им давала говорить до ужаса болтливая Тротте. Старушке, обладавшей врожденным так-том и скромностью, ее болтовня доставляла не больше удовольствия, чем Аннете.

Но она помалкивала, позволяя себе лишь лукавую усмешку, придававшую этому старому лицу прелесть молодости. Она не считала себя вправе предъявлять какие-нибудь требования. Всякая птица поет на свой лад!

То, что Аннета посещает Тротте и Гильметт, тотчас же сделалось известным всему городу и вызвало пересуды. Из этих двух женщин одна была на плохом счету, другая считалась подозрительной по той причине, что, прожив три года в оккупированной местности, не питала вражды к немцам, ушедшим оттуда. Было, кроме того, известно, что иногда к Гильметт заглядывает мимоходом немецкий военнопленный и что Аннета раза два-три вступала с ним в беседу. Это тоже ставилось ей в счет. Но Аннета, перед которой Тротте разложила весь свой запас сплетен, решила, что одной сплетней больше или меньше – это не имеет значения.

Приближался день Поминовения усопших. Священный день. Во Франции это подлинный культ. Все остальное – это только наслоения, образовавшиеся позже; они будут развеяны временем. Но к этому единственному культу, связанному с утробой земли, приобщаются все, кто вышел из нее и кто уйдет в нее, люди всех вероисповеданий и все неверующие. Аннета была ему не более чужда, чем г-жа де Сейжи-Шаванн или Тротте. И в этот день она машинально присоединилась к потоку людей, которые отправлялись целыми семьями на кладбище.

Почти у самых кладбищенских ворот Аннета увидела прихрамывавшую Гильметт и взяла ее под руку. Они вошли вместе. Все могилы были убраны цветами, аллеи расчищены. Но на краю кладбища, у полуразрушенной стены, среди чертополоха, лежала куча перекопанной земли, голой, без единого венка, и на ней – деревянные кресты. Место упокоения отверженных. Это были мертвые враги, вывезенные из госпиталя. Как христиан их впустили в Иосафатову долину, но положили в сторонке от всех остальных, опережая решение страшного суда, который отделит «овец от козлищ».

Старая Гильметт не заказала себе заранее местечка в раю. Она сказала Аннете:

– Здесь похоронен один из моих парней. Такой низенький, белокурый, в очках. Очень почтительный. Когда я готовила обед, он приносил мне воду из колодца. Бывало, рассказывает о своем отце, о невесте. Пойду-ка я поговорю с ним немножко.

Аннета проводила ее. Старуха не могла прочесть имени на крестах. Аннета помогла ей. Наконец они нашли того, кого искали. Гильметт сказала:

– Вот ты где, бедняга. Горькая твоя доля!.. Но здесь ли, там ли – конец у всех один!.. Ты видишь, твоя старушка не забыла тебя… Правда, она не догадалась принести тебе цветов!.. Но зато я немножко помолюсь за тебя.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69 
Рейтинг@Mail.ru