bannerbannerbanner
Очарованная душа

Ромен Роллан
Очарованная душа

Нет. Непонятное томление, глухое беспокойство, чувство какой-то неудовлетворенности, которое она старалась отогнать. Аннета ничего не ожидала от внешнего мира – пока она еще обходилась без него, – но она страдала оттого, что какие-то стороны ее натуры не находили себе применения. Бездействовала уже давно и какая-то часть ее умственных способностей, а это нарушало внутреннее равновесие. Лишенная общения с людьми, предоставленная всецело себе самой, Аннета чувствовала, что душу ее начинает щемить тоска, и пыталась заглушить ее чтением, надеясь, что книги заменят ей людей. Но книги лежали раскрытыми все на той же странице: мозг ее отвык от усилий, разучился следить за разворотом цепи слов. Вечная забота о ребенке, беспрестанно врываясь в ее мысли, нарушала их ход, отвлекала внимание, только раскачивала дремлющее, ослабленное сознание, как привязанную у берега лодку, которая пляшет на волнах и не может ни двинуться вперед, ни стоять на месте. Вместо того чтобы бороться с этим, Аннета сидела взаперти, предаваясь сонным мечтам над раскрытой книгой, или старалась заглушить тоску взрывами бурной нежности и дурашливой болтовней с ребенком. Наблюдая, как она тщетно пытается истратить на малыша весь запас своей разносторонней душевной энергии, Сильвия говорила ей:

– Тебе следует чаще выходить, делать гимнастику, много гулять, как прежде.

Аннета, чтобы отделаться от нее, обещала чаще выходить, – и не двигалась с места. На то была причина, которую она хранила про себя: она боялась встреч с прежними знакомыми и обидных проявлений холодной отчужденности. Такова была внешняя причина, которую она приводила самой себе. В другое время ее ничуть не трогали бы эти мелочные обиды. Теперь же у нее появилось стремление избегать всякого соприкосновения с людьми – признак неврастении. Но тогда почему бы не уехать из Парижа, не поселиться в деревне, как ей советовала Сильвия? Аннета не возражала против этого, но ничего не предпринимала: нужно было на что-то решиться, а ей не хотелось выходить из своего сонного оцепенения.

И она мирилась с тем, что дни уплывали без малейших волнений, бездеятельные и тихие, как море в штиль перед отливом. То был перерыв, кажущаяся остановка в вечном ритме жизни. Дыхание приостановилось. Радость уходит на цыпочках. Бесшумными шагами приближается горе. Его еще нет, но уже nescio quid[38] предупреждает: «Не шевелись!.. Оно у дверей!»

Горе пришло. Но совсем не то, какого ждали. Напрасно пытаемся мы заранее представить себе грядущее счастье или горе. То и другое приходит всегда в совсем ином, неожиданном обличье.

Однажды ночью, когда Аннета витала где-то между небом и землей, на грани счастья и душевного мрака, плыла в царство сна, не сознавая, находится ли она по ту или по эту его сторону, она вдруг почуяла опасность.

Еще не зная, какая это опасность и откуда эта опасность надвигается, мать собиралась с силами, чтобы броситься на помощь к спавшему рядом мальчику. Сознание ее, настороженное и во время сна, уже подсказало ей, что ребенку что-то угрожает. Она преодолела дремоту и с беспокойством прислушалась. Да, она не ошиблась, не могла ошибиться! Ведь даже в глубоком сне она чуяла всегда малейшую перемену в дыхании любимого малютки.

Он дышал часто и неровно, и Аннета в силу какой-то таинственной телесной связи с ним почувствовала, что и ей стало трудно дышать. Она зажгла свет и склонилась над колыбелью. Мальчик не проснулся, но сон его был беспокоен, он метался. Мать утешило то, что личико у него не было красно.

Потрогав его, она заметила, что кожа суха, а ручки и ножки холодные. Она укрыла его потеплее, и он как будто успокоился. Еще несколько минут она наблюдала за ним, потом потушила свет, мысленно уверяя себя, что это пустая тревога. Но скоро дыхание ребенка опять участилось и стало прерывистым. Аннета, сколько могла, обманывала себя.

«Нет, он дышит ничуть не тяжелее, это мне так кажется от волнения…»

И она заставляла себя лежать неподвижно, как будто внушая ребенку свою волю. Но сомнений уже быть не могло – ребенок дышал все чаще, начиналось удушье. Вдруг он закашлялся и, проснувшись, заплакал. Аннета вскочила, взяла его на руки. Мальчик весь горел, личико было бледно, губы приняли лиловатый оттенок. Аннета обезумела. Разбуженная тетушка Викторина тоже всполошилась. Вдобавок ко всему в тот день телефон у них был выключен из-за ремонта сети, и невозможно было вызвать врача. А поблизости не было ни одной аптеки. Дом их на Булонской набережной стоял уединенно, и у служанки не было ни малейшей охоты идти по пустынным улицам в такой поздний час. Приходилось ждать до утра. А признаки болезни становились все заметнее. Было от чего потерять голову! И Аннета была близка к этому, но, понимая, что голову терять нельзя, она ее не теряла.

Тетка хныкала, металась, как муха под абажуром. Аннета сурово сказала ей:

– От твоего оханья пользы мало. Помоги мне, а если ты ни на что не способна, ступай спать, и оставь меня в покое! Я одна буду его спасать.

И ошеломленная тетка взяла себя в руки. Понаблюдав за ребенком, она на основании многолетнего опыта рассеяла одно из самых страшных опасений Аннеты: это был не круп. Аннету все еще мучили сомнения, и тетушку, вероятно, тоже: ведь так легко ошибиться. Да если это и не круп, мало ли других смертельных болезней? То, что они ничего об этих болезнях не знали, еще усиливало страх. Но, хотя у Аннеты душа леденела от ужаса, она делала как раз то, что нужно, и делала спокойно. Ничего не зная, слушаясь лишь материнского инстинкта, она наилучшим образом ухаживала за ребенком (как сказал ей врач на другой день): не давала ему долго лежать в одном положении, перекладывала, старалась облегчить удушье. Любовь подсказывала ей то, чего не могли подсказать ни опыт, ни знания, – ведь она испытывала те же мучения, что и ее мальчик. Она страдала даже сильнее – от чувства ответственности…

Мало сказать, ответственности! Тяжкое горе, а в особенности болезнь любимого человека, часто делает нас суеверными, и мы виним себя в его страданиях. Аннета не только упрекала себя в том, что была неосторожна и недостаточно оберегала ребенка, – нет, она уже открывала в себе какие-то преступные задние мысли: мысль, что она устала от ребенка, тень бессознательного сожаления о том, что вся жизнь отдана ему… Чувствовала ли она действительно по временам такую усталость и сожаления и подавляла ли их в себе? Очевидно, да, раз они сейчас вспоминались ей… Впрочем, как знать, не выдумала ли она это из присущей нам всем потребности – в тех случаях, когда мы бессильны помочь делом, – лихорадочно искать причины несчастья и зачастую обращать против себя всю силу своего отчаяния?..

Аннета винила не только себя, но и могущественного врага – неведомого бога. Осторожно, мерными движениями поднимая мальчика, чтобы ему легче было дышать, она смотрела на его распухшее личико и мысленно горячо просила у него прощения за то, что родила его на свет, вырвала из мирного небытия и бросила в жизнь, обрекла в жертву страданиям, случайностям, злым прихотям какой-то неведомой, слепой силы! Ощетинившись, как зверь, защищающий вход в свое логово, она чуяла приближение могучих богов-истребителей, готовилась отбить у них своего детеныша и заранее рычала на них, оскалив зубы. Подобно всякой матери, когда ее сыну грозит опасность, она превратилась в Ниобею, которая, чтобы отвлечь на себя смертельную стрелу, бросает яростный вызов убийце…

Между тем никто из окружающих не догадывался о той немой борьбе за сына, которую вела Аннета.

Утром пришел врач. Он похвалил ее за то, что она не растерялась и сумела оказать ребенку первую помощь, сказал, что часто чрезмерное беспокойство любящей матери только вредит больному. Но Аннета из всего сказанного доктором запомнила одно, что в Париже сейчас свирепствуют грипп и корь и что сын ее, возможно, схватил воспаление легких. Значит, она виновата перед ребенком – зачем не послушалась совета уехать из Парижа!

Она беспощадно осуждала себя. Это раскаяние принесло по крайней мере ту пользу, что вытеснило из сознания Аннеты все другие упреки, которые она делала себе, и таким образом как бы уменьшило размеры ее вины.

Услышав печальную новость, тотчас примчалась Сильвия, и теперь у маленького больного не было недостатка в сиделках. Но Аннету невозможно было отогнать от его постели. Она почти не спала, оставаясь бессменно днем и ночью на своем посту. Пот, выступавший на маленьком тельце, смачивал и ее кожу, от его удушья ее бросало в жар. Боль перемесила мать и сына в одно тесто. И ребенок как будто понимал это: в те минуты, когда он корчился, со страхом ожидая нового приступа кашля, глазки его с укором и мольбой искали глаза матери. Он, казалось, говорил:

«Вот мне опять будет больно! Тот сейчас придет! Спаси меня!»

И она отвечала, прижимая его к себе:

«Да, да, я тебя спасу! Не бойся! Он тебя не тронет».

Тем не менее припадок наступал, ребенок задыхался. Но он страдал не один, мать корчилась вместе с ним, пытаясь разорвать душившую его петлю.

Он чувствовал, что она борется за него, что великая защитница его не покинет. И уверенность, звучавшая в ее ласковом голосе, прикосновения ее пальцев вселяли в него надежду, говорили ему:

«Я здесь».

Он плакал и колотил ручонками по воздуху, но знал: она победит того, безымянного.

И она побеждала. Болезнь сдавалась. Петля растягивалась. Трепеща всем телом, птенчик отдавался во власть спасительных материнских рук. Как легко дышалось обоим после такого мучения! Струя воздуха, вливавшаяся в ротик ребенка, освежала и горло матери, наполняла ее грудь блаженством.

Такие передышки бывали недолги и чередовались с ухудшениями. Борьба продолжалась, истощая силы. Ребенку стало лучше, но вдруг наступил резкий рецидив, причина которого была неясна. Самоотверженные сиделки пришли в отчаяние-каждая винила себя в каком-нибудь недосмотре, который помешал выздоровлению. Аннета мысленно твердила:

 

«Если он умрет, я покончу с собой».

За это время она отвыкла от сна. В те часы, когда ребенку нужна была ее помощь, она крепилась. Но когда он засыпал и ее немного успокоенное сердце могло бы дать себе роздых, мысли начинали метаться еще сильнее, как телеграфные провода под напором сильного ветра. Аннета не решалась закрыть глаза из боязни остаться наедине со своим обезумевшим мозгом.

Снова зажигала лампу и пыталась привести в порядок мысли, от которых у нее голова шла кругом. Это был спор с самой собой, с ребяческими, нелепыми, суеверными фантазиями – во всяком случае такими они представлялись ее трезвому уму, привыкшему мыслить логически. Ей казалось – беда нависла над ней потому, что слишком полно было ее счастье, и, для того чтобы сын выжил, она должна заплатить за это каким-нибудь другим несчастьем.

Это была смутная, но крепко укоренившаяся вера в жестокий закон расплаты, вера, которая восходит к отдаленному прошлому человечества. Но первобытные племена, чтобы умилостивить свирепого бога-торгаша, который ничего не дает даром и все продает только за наличные, приносили ему в жертву первенцев, покупая такой ценой уверенность, что у них не отнимется все остальное, чем они дорожили в жизни. Аннета, наоборот, готова была отдать и жизнь и все, что у нее было, как выкуп за своего первенца.

– Возьми все, возьми – только пусть он будет жив! – говорила она богу.

Но тут же приходила мысль:

«Как это глупо! Ведь услышать меня некому…»

Все равно-древний атавистический инстинкт искал вокруг присутствия ревнивого бога. И, упорно, яростно торгуясь с ним, она твердила:

«Заключим договор! Я плачу наличными. Отдай мне ребенка и бери взамен, что хочешь!»

Как будто для того чтобы оправдать это суеверие, судьба поймала Аннету на слове. Однажды утром тетушка Викторина пошла к нотариусу за деньгами, которые Аннета давно должна была от него получить, и вернулась в слезах. В это утро Аннета была счастлива: она, наконец, могла быть спокойна за жизнь сына. Только что ушел доктор, сказав ей, что мальчик выздоровеет. Аннета была вне себя от радости, но еще дрожала, не смея окончательно поверить своему неожиданному счастью. И в эту самую минуту открылась дверь, и ей сразу бросилось в глаза расстроенное лицо тетки.

Сердце у нее екнуло, она подумала:

«Какая новая беда пришла?»

У старушки от волнения заплетался язык. Наконец она сказала:

– Контора закрыта. Мэтр Греню скрылся.

Все состояние Аннеты было доверено этому нотариусу. Сперва Аннета ничего не поняла, затем (объясните это, если можете!)… затем лицо ее просветлело, и она подумала с облегчением:

«Только-то!..»

Вот она, спасительная беда! Враг взял с нее выкуп за сына…

Через минуту она уже пожала плечами, удивляясь своей глупости. И все же продолжала мысленно говорить с ним:

«Ну, теперь довольно с тебя? Ты удовлетворен? Вот я и расплатилась! Ничего я тебе больше не должна!»

Она улыбнулась…

«Бедные люди! Цепляясь за свою долю счастья и видя, что она все ускользает и ускользает от них, они пытаются заключить договор со слепой природой, которую создают в воображении по своему образу и подобию.

По своему образу и подобию? Неужели я похожа на эту природу, завистливую, хищную, жестокую? Кто знает? Кто может сказать: „Я не таков?“»

Аннета была разорена. Она сначала не представляла себе размеров катастрофы. В первую минуту еще можно было заблуждаться. Но когда она хладнокровно обдумала положение, она вынуждена была признать, что наказана по заслугам.

Она умела разбираться в деловых вопросах – у нее, как и у отца, был трезвый, практический ум; цифры ее не пугали. Когда ведешь свой род от крестьян или мелких буржуа, сметливых и предприимчивых, то заглушить в себе практическую жилку можно, лишь сознательно стремясь к этому.

При жизни отца Аннета была избавлена от всяких материальных забот, а потом она переживала затяжной душевный перелом и, всецело поглощенная внутренней жизнью, была в плену у своих страстей. Такому, не совсем нормальному, состоянию «одержимости» способствовали ее праздность и обеспеченность. Она отстранялась от забот о своем наследстве с отвращением, в котором было что-то нездоровое. Да, именно нездоровое, ибо идеалист, презирающий богатство как паразитизм, забывает, что он имеет на это право лишь в том случае, если отказался от своего богатства. Когда же идеализм вырастает на почве, удобренной богатством, и, питаясь им, делает вид, что презирает его, – это худший вид паразитизма.

Чтобы избавиться от скучной обязанности вести свои денежные дела, Аннета передала все состояние в руки нотариуса, милейшего мэтра Греню. Это был старый друг их семьи, человек уважаемый, известный своей честностью, признанный знаток своего дела. Он в течение тридцати лет вел все дела Ривьера. Правда, Рауль в делах никогда ни на кого всецело не полагался.

При всем доверии к нотариусу он тщательно проверял каждый документ. Но, принимая эти предосторожности, он все же доверял мэтру Греню. А уж если человек с таким чутьем, как Рауль Ривьер, доверял кому-нибудь, значит, тот заслуживал доверия! И мэтру Греню можно было доверять, насколько вообще можно доверять человеку в нашем обществе (с соблюдением всех предосторожностей).

Нотариусу в семьях своих клиентов приходится быть чем-то вроде светского духовника, и мэтр Греню был посвящен во многие семейные тайны Ривьеров. Мало что из похождений Рауля и огорчений г-жи Ривьер оставалось ему неизвестным. Он с готовностью выслушивал обоих: ее – сочувственно, его – снисходительно. Жене он был советчиком и ценил ее добродетели, а мужу – приятелем и одобрял его пороки (с галльской точки зрения, такие пороки ведь тоже своего рода добродетели). Поговаривали, что мэтр Греню сам охотно принимал участие в изысканных развлечениях Рауля. Мэтр Греню был седоватый человек лет шестидесяти: тщедушный, розовощекий, с утонченными манерами. Шутник и краснобай, славный малый, превосходный актер, он любил разглагольствовать и, для того чтобы привлечь внимание слушателей, начинал всегда тихо, замирающим голосом, чуть дыша, а затем, когда вокруг воцарялось сочувственное молчание, голос его постепенно достигал такой звучности, которой мог бы позавидовать любой кларнет, и не утихал, пока мэтр Греню не изложит всего, что имел сказать. Этот старомодный нотариус, у которого была страсть ко всему новомодному, этот старый буржуа и почтенный paret familias,[39] гордившийся тем, что в числе его клиентов были актрисы, прожигатели жизни и веселые «девочки», любил напоминать всем о своем возрасте и, даже хватая иной раз через край, разыгрывал из себя старца, но ужасно боялся, что ему поверят, и втайне старался изо всех сил доказать, что он еще хват и всех молодых за пояс заткнет.

Мэтр Греню знал Аннету с детства и близко принимал к сердцу ее интересы. Он считал вполне естественным, что после смерти родителей она доверила ему все свое состояние. И первое время он, из профессиональной честности, добросовестно держал ее в курсе всех дел и ничего решительно не предпринимал без ее согласия. Но Аннете это вскоре надоело. Тогда он стал брать от нее доверенности на заключение всяких сделок и давал весьма беглые отчеты (которые Аннета не очень-то слушала). Позднее между ними было решено, что так как Аннета, уезжая из Парижа, часто не оставляет своего адреса, то мэтр Греню будет вести ее дела самостоятельно, не советуясь с ней. И все наладилось отлично: нотариус сам вел все дела, доходы Аннеты шли к нему, а она получала от него столько денег, сколько ей было нужно. В конце концов мэтр Греню, чтобы иметь законное право распоряжаться деньгами Аннеты, догадался получить от нее общую доверенность.

Так все и шло… Аннета уже больше года не видела мэтра Греню, а он каждые три месяца аккуратно посылал ей условленные суммы. Жила она уединенно, в обществе не бывала, не читала газет и о событии узнала значительно позже, чем оно произошло. Старик Греню зарвался. Он не был корыстолюбив, но увлекся спекуляциями; чтобы увеличить вклады своих клиентов, он поместил их в рискованные предприятия – и деньги пропали. Пытаясь вернуть потерянное, он окончательно разорил клиентов. Ничего не говоря Аннете, он спекулировал не только всеми ее наличными деньгами и переданным в его распоряжение движимым имуществом, но, пользуясь разными уловками, которые допускал не совсем точный текст доверенности, заложил оба ее дома – на Булонской набережной и в Бургундии. Увидев, что все пропало, нотариус сбежал. Ему было стыдно перед людьми, что он дал себя провести, и стыд этот был для него, пожалуй, тяжелее бесчестья.

В довершение всего Аннета, поглощенная болезнью ребенка, уже несколько недель не распечатывала писем и потому не ответила ни на извещения кредиторов, которым Греню заложил ее дома, ни на повестки судебного пристава. У малыша тогда был рецидив болезни, и Аннета совсем потеряла голову. Не обращая внимания на то, что письма адресованы лично ей, а не ее поверенному, она, не читая, отсылала их нотариусу; тот их тоже не читал – по той простой причине, что был «в бегах»… Когда же мальчик, наконец, стал выздоравливать и Аннета могла подумать о своем положении, делу уже был дан законный ход, а так как Аннета вовремя не уплатила кредиторам, они имели право продать заложенные дома. Очнувшись от своего бесчувствия, Аннета храбро встретила ошеломляющий удар. К ней сразу вернулись вся ее энергия и унаследованная от отца деловая сметка, заменявшая ей опыт. В этой борьбе она проявила решительность и ясный ум, которые восхищали судью, что, однако, не помешало ему решить дело не в ее пользу, ибо, при всей ее правоте, закон в этом случае был не на ее стороне. Аннета с самого начала поняла, что проиграла дело, но, хладнокровно допуская возможность поражения, она считала, что это несправедливо, и не могла сдаться без боя. К тому же дело теперь шло об имуществе ее ребенка! И она защищала его с упорством несговорчивой и хитрой крестьянки, которая, не желая сдвинуться с места, загораживает дорогу на свое поле и, хотя знает, что захватчики все равно ворвутся, старается выиграть время. Но что она могла сделать? Не имея возможности уплатить кредиторам долг и не желая просить помощи у родственников или бывших друзей (которые, по всей вероятности, отказали бы ей, да еще в унизительной форме), Аннета не могла помешать продаже заложенных домов. Вся ее изобретательность и упрямая энергия помогли ей только добиться краткой отсрочки, но не было никакой надежды, что по истечении срока решение суда будет отменено.

В такой беде было бы вполне простительно пасть духом. Сильвия, например, хотя сама ничуть не пострадала, не переставала то плакать и причитать, то возмущаться и твердить, что надо судиться, судиться и судиться… Аннета же, наоборот, благодаря этой истории, казалось, вновь обрела душевное равновесие. Обрушившееся на нее испытание словно освежило воздух, рассеяло атмосферу вялой сентиментальности, которая последние два-три года расслабляла ее душу. Убедившись, что ничего изменить нельзя, Аннета примирилась с обстоятельствами без ненужных жалоб и ропота. Она не стала для облегчения души обвинять во всем Греню, как это делала Сильвия, обрушивавшая на голову нотариуса страшные проклятия. Старик сам потерпел крушение. Она, Аннета, тоже. Но у нее были молодые руки, и она умела плавать. Она думала об этом, пожалуй, не без удовольствия. Как это ни странно, разорение вызывало в душе Аннеты, наряду с огорчением, и то любопытство, что толкает нас навстречу опасности, и даже тайную радость при мысли, что ей предстоит испытать свои неиспользованные силы. Рауль понял бы ее – ведь и у него на вершине успеха бывало иной раз искушение уничтожить дело всей жизни, чтобы иметь удовольствие все создать наново.

Из дома на Булонской набережной надо было выезжать. Усадьба в Бургундии была спешно продана за смехотворно низкую цену. Было ясно, что денег, вырученных от продажи всего имущества, едва хватит на уплату долга и судебных издержек, а если что и останется, – прожить на эти деньги Аннета с теткой не смогут. Надо было искать новых средств к существованию.

И прежде всего – сократить расходы и жить как можно скромнее. Начались поиски жилья. Сильвия нашла для сестры квартирку на пятом этаже того дома, где сама жила на антресолях. Комнаты в новой квартире были окнами во двор, маленькие, но удобные, место тихое. О том, чтобы перевезти сюда всю мебель, нечего было и думать. Аннета решила взять только самое необходимое. Но тетушка Викторина со слезами умоляла сохранить все. Аннета доказывала ей, что неразумно в их положении платить еще лишние деньги за хранение мебели и что надо отобрать только часть, но тетушка цеплялась за каждую вещь. Наконец Аннета сама решительно отобрала все, что нужно было перевезти на новую квартиру, и сверх того оставила только несколько вещей, особенно дорогих старушке, остальное продала.

 

Сильвию поражала такая «бесчувственность» Аннеты. Однако не следует думать, что мужественная девушка совсем не огорчалась. Она любила этот дом, который ей предстояло покинуть… Столько воспоминаний! Столько грез! Но она их гнала прочь, хорошо понимая, что нельзя безнаказанно давать им волю. Их было слишком много, они заполнили бы ее целиком, а ей сейчас нужны были все силы.

Только один раз она уступила их натиску, очень уж неожиданному. Это было как-то днем, незадолго до переезда. Тетушка ушла в церковь, а Марк был у Сильвии. Оставшись одна в доме, где во всем уже чувствовалась близость отъезда, Аннета стояла на коленях на скатанном до половины ковре и складывала снятый со стены гобелен. Она была поглощена делом, и, в то время как ее проворные руки работали, голова была занята всякими расчетами, связанными с переселением. Но, видимо, и для воспоминаний нашлось место: взгляд ее, рассеянно блуждавший где-то далеко от окружающего, вдруг, как сквозь туман, заметил рисунок на гобелене, который она складывала. И она узнала его. Это был бледный, почти уже стершийся узор.

Крылья бабочек или цветочные лепестки? Не все ли равно! Но на этом узоре часто останавливались ее глаза в детстве, и на этой канве они сейчас вышивали картины минувших дней. Эти картины внезапно выступили из мрака…

Руки Аннеты замерли, мозг еще некоторое время упорно, но уже без всякой связи, нанизывал цифры, потом перестал. Аннета, соскользнув на пол, положила голову на свернутый ковер, согнула колени, закрыла лицо руками… и, подняв парус, отдалась на волю ветра и волн. Она странствовала не в одном месте… Такое множество нахлынуло воспоминаний (пережитое? Или мечты?) – как было в них разобраться?.. Головокружительная симфония одного мгновения тишины! В ней заключено гораздо больше, чем содержание одной жизни. Когда работает мысль, сознанию кажется, что ему подвластен весь наш внутренний мир, а на самом деле ему дано увидеть лишь гребень волны в тот миг, когда его золотит луч солнца. Только мечте доступна эта зыбкая глубина с ее бурным ритмом, неисчислимые семена, несомые вихрем веков, мысли тех, кто дал нам жизнь, и тех, кому дадим жизнь мы, гигантский хор надежд и сожалений: обращенных к прошлому или будущему…

Невыразимая гармония, секунда озарения, которая рождается иногда от одного толчка. В душе Аннеты ее пробудил букет поблекших цветов на гобелене…

Очнувшись после долгой тишины, Аннета торопливо вскочила и дрожащими, неловкими руками принялась быстро свертывать голебен, уж не глядя на него. Она даже и этого дела не докончила и, бросив в сундук гобелен, только наполовину свернутый, выбежала из комнаты… Нет, она не хотела оставаться наедине с такими мыслями! Лучше насильно отогнать их. Будет время погоревать о прошлом когда-нибудь позднее, когда она и сама уже станет прошлым… Да, позднее, на закате жизни. А сейчас она была слишком озабочена будущим. Надо было нести это бремя. Мечты были впереди…

«Не буду думать о том, что позади. Нельзя оглядываться…»

Она шла по улице, решительно выпрямившись, все ускоряя шаг и сосредоточенно глядя куда-то в пространство. Годы… годы… Жизнь впереди, жизнь ее ребенка, ее новая жизнь… Она думала об Аннете будущих дней.

Это видение стояло у нее перед глазами и в вечер переезда на новую квартиру. Сильвия тотчас после закрытия мастерской побежала наверх к сестре – она думала, что Аннете тяжело, и хотела отвлечь ее от грустных мыслей. Но Аннета хлопотала в тесном новом жилье, ничуть не устав после утомительного дня. Она пробовала разместить в слишком узких стенных шкафах белье и платья; так как ей это не удавалось, она, стоя на табуретке и держа в руках простыни, обдумывала новый план и оглядывала битком набитые полки. При этом насвистывала, как мальчишка, вагнеровскую фанфару, которую, сама того не замечая, забавно перевирала. Наблюдавшая за ней Сильвия сказала:

– Ну и молодчина же ты, Аннета! (Это было сказано не совсем искренне.).

– Почему? – спросила Аннета.

– Будь я на твоем месте – да я с ума бы сошла от злости!

Аннета только рассмеялась и, поглощенная своим делом, жестом остановила Сильвию.

– Ага! Кажется, придумала!.. – воскликнула она.

И, сунув руки и голову в шкаф, принялась рыться там, что-то вынимать и перекладывать.

– Ну вот и вышло по-моему!.. Теперь ты у меня в порядке!

(Это она обращалась к шкафу, битком набитому, убранному, покоренному.).

Она спрыгнула с табуретки, гордая своей победой.

– Сильвия, горячка ты этакая! – Она взяла Сильвию за подбородок. – В детстве мы все строили домики из косточек домино. Ты разве бесилась, когда домик рассыпался?

– Еще бы! Я швыряла домино на землю!

– А я говорила: «Бух! Ну ничего, построю Другой!..»

– Ты еще скажешь, что нарочно толкала стол!..

– Может, и толкала – не поручусь, что нет.

– Анархистка! – сказала Сильвия.

– Скажите, пожалуйста! А ты не анархистка? Нет, Сильвия не была анархисткой. Она любила посмеяться над властью и порядком, но считала, что они нужны… хотя бы для других! Нет, впрочем, и для себя тоже: что за удовольствие бунтовать, если над тобой нет власти? Ну, а порядок – Сильвия всегда за него ратовала. Существующий порядок она ругала только потому, что он был ей не по вкусу. Но что он был для всех установлен, это она одобряла. Порядок Должен быть!

С тех пор как и она упорядочила свою жизнь, стала хозяйкой и самостоятельно вела свои дела, она стояла за прочно установленный порядок. Аннета с удивлением сделала это открытие. И оно было не единственным. Человека по-настоящему узнаешь, только наблюдая его в повседневной деятельности, в которой естественно выявляются его силы, склонности и внутренние побуждения… Раньше Аннета видела Сильвию только в периоды беспечной праздности. Можно ли судить о кошке, пока она только нежится на мягкой подушке? Ее надо видеть на охоте, когда спина ее выгнута дугой, а глаза горят зеленым огнем.

Сейчас Аннета видела Сильвию в ее сфере, на маленьком участке, который она выкроила себе в парижских джунглях. Молодая хозяйка мастерской принялась за дело серьезно, и никто не мог с ней сравниться в умении его вести. Аннета имела полную возможность наблюдать ее вблизи, так как первые недели после переезда завтракала и обедала у Сильвии: они решили вести общее хозяйство, пока Аннета не наладит окончательно свои дела.

Аннета в свою очередь старалась быть полезной сестре и помогала ей в мастерской. Таким образом, она видела Сильвию в любое время дня, в обществе заказчиц, мастериц, с глазу на глаз. И открывала в ней черты, которых не знала раньше, – или, может быть, эти черты выявились только за последние два-три года?..

Ласковая Сильвия не могла больше под чарующими улыбками скрыть от проницательных глаз Аннеты некоторую жесткость и рассудочность своей натуры – даже в минуты увлечений она трезво все взвешивала. У Сильвии был небольшой штат мастериц, которым она командовала превосходно. Благодаря своей тонкой наблюдательности и способности пленять людей, она подобрала подходящих девушек и сумела привязать их к себе. Ее главная помощница, Олимпия, гораздо старше и опытнее ее, превосходная работница, была несообразительна и не умела защищать свои интересы. В Париже эта провинциалка чувствовала себя затерянной, ее обирали, над ней издевались все-мужчины и женщины, хозяева и товарки. У нее хватало ума это сознавать, но не хватало силы воли для того, чтобы давать отпор, и потому она искала кого-нибудь, кто не надувал бы ее и, пользуясь ее трудом, избавил бы от необходимости распоряжаться собой. Сильвии ничего не стоило подчинить себе и ее и остальных. Нужно было только следить, чтобы чувство соперничества, которое она разжигала в мастерицах, не нарушало их согласия: нужно было, ловко пользуясь этим соперничеством, поощрять их усердие и, по примеру мудрых правительств, создавать союз соперниц, основанный на преданности общему делу. Работницы Сильвии гордились своей маленькой мастерской, жаждали отличиться перед молодой хозяйкой, и это подчиняло их ее коварной власти. Она часто заставляла их работать до изнеможения, но при этом сама подавала пример, и никто не жаловался. Легкий выговор, веселая насмешка, вызывавшая взрыв смеха, подгоняли выбившуюся из сил упряжку, заставляли ее держаться до конца. Девушки восторгались хозяйкой и ревновали ее друг к другу. Она же, поощряя в них эти чувства, сама оставалась равнодушной. По вечерам, когда девушки уходили, она говорила о них с сестрой тоном холодного безразличия, который возмущал Аннету.

38Что-то (лат.).
39Отец семейства (лат.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69 
Рейтинг@Mail.ru