bannerbannerbanner
Триумфальная арка. Ночь в Лиссабоне

Эрих Мария Ремарк
Триумфальная арка. Ночь в Лиссабоне

– Будем!

Равич поставил свою рюмку.

– Так, а теперь пора нам из этого птичника слинять. Вам ведь еще не хочется обратно в гостиницу?

Жоан Маду покачала головой.

– Хорошо. Тогда двинемся дальше. А именно в «Шехерезаду». Выпьем там еще. По-моему, нам обоим это не повредит, а вы вдобавок сможете взглянуть, что там к чему.

Было уже три часа ночи. Они стояли перед подъездом гостиницы «Милан».

– Ну как, хорошо выпили? – спросил Равич.

Жоан Маду ответила не сразу.

– Там, в «Шехерезаде», мне казалось, вполне достаточно. Но теперь, как увидела эту дверь, понимаю, что мало.

– Ну, это дело поправимое. Глядишь, в гостинице что-нибудь найдется. А если нет, вон кабачок напротив, возьмем бутылку там. Пойдемте.

Она посмотрела на него. Потом на дверь.

– Ладно, – решилась она. Но тут же запнулась. – Туда… В пустую комнату…

– Я вас провожу. Бутылку прихватим с собой.

Портье проснулся.

– У вас выпить что-нибудь есть? – поинтересовался Равич.

– Коктейль с шампанским? – мгновенно сбрасывая с себя сон, деловито осведомился портье.

– Благодарю. Лучше чего-нибудь покрепче. Коньяк. Бутылку.

– «Курвуазье»? «Мартель»? «Хеннесси»? Бисквит «Дюбуше»?

– «Курвуазье».

– Сию секунду, месье. Я откупорю и принесу бутылку в номер.

Они поднялись по лестнице.

– Ключ у вас с собой? – спросил Равич.

– Я не запираю.

– Но у вас же там деньги, документы. Могут обокрасть.

– Если запру, тоже могут.

– И то правда. При таких замках… Но все-таки, когда заперто…

– Может быть. Но когда приходишь с улицы, неохота доставать ключ и пустую комнату отпирать – все равно как склеп отпираешь. Сюда и без ключа-то заходить тошно. Когда тебя никто не ждет, одни чемоданы.

– Да нигде никто и ничто нас не ждет, – заметил Равич. – Так всю жизнь только себя с собой же и таскаешь.

– Может быть. Но иногда хоть иллюзия, хоть видимость какая-то есть. А тут ничего.

Жоан Маду сбросила пальто и берет на кровать и взглянула на Равича. На бледном лице ее светлые глаза казались огромными, гнев и отчаяние застыли в них. Секунду она постояла в нерешительности. Потом принялась расхаживать взад-вперед по маленькой комнате, засунув руки в карманы, широким, энергичным шагом, резко и гибко, всем телом, поворачиваясь на углах. Равич внимательно наблюдал за ней. Откуда вдруг взялась эта сила и порывистая грация: казалось, в гостиничном номере ей тесно, как зверю в западне.

В дверь постучали. Портье внес коньяк.

– Не желают ли господа чего-нибудь перекусить? Холодной курятины? Бутербродов?

– Пустая трата времени, дружище. – Равич расплатился и выпроводил его за дверь. Потом наполнил две рюмки. – Прошу. Варварски, без затей, но иногда, когда совсем худо, только так и надо. Изыски прибережем до лучших времен.

– А потом?

– Потом выпьем еще.

– Я уже пробовала. Не помогает. Одному напиваться плохо.

– Ну, это смотря как напиваться. Если как следует, то нормально.

Равич уселся в узенький, хлипкий шезлонг, что стоял у стены напротив кровати. В прошлый раз он его не заметил.

– Когда я вас сюда привез, разве был здесь шезлонг? – спросил он.

Она покачала головой.

– Это я попросила поставить. Неохота было спать в кровати. Думала, чего ради? Постель расстилать, раздеваться, ну и все такое. Зачем? Утром и днем еще куда ни шло. Но ночью…

– Вам нужно дело какое-нибудь. – Равич закурил сигарету. – Жаль, Морозова мы не застали. Я не знал, что у него сегодня выходной. Завтра же вечером отправляйтесь к нему. Уж что-нибудь он для вас раздобудет. Даже если это работа на кухне – все равно не отказывайтесь. Будете заняты по ночам. Ведь вы этого хотите?

– Хочу.

Жоан Маду перестала расхаживать по комнате. Она выпила свою рюмку и села на кровать.

– Я каждую ночь по городу бродила. Пока бродишь, как-то легче. А когда тут сидишь и на тебя потолок давит…

– И ничего с вами не случилось? Вас даже не обокрали?

– Нет. Должно быть, по мне сразу видно, что красть у меня особо нечего. – Она протянула Равичу свою пустую рюмку. – А все прочее? Иной раз мне так хотелось, чтобы со мной хоть кто-то заговорил! Чтобы хоть что-то еще, кроме хождения этого… Чтобы хоть чей-то взгляд на тебя посмотрел, чьи-то глаза, а не одни эти голые камни! Чтобы не быть изгоем, когда совсем приткнуться некуда. Словно ты на другой планете. – Тряхнув головой, она отбросила назад волосы и взяла протянутую Равичем рюмку. – Не знаю, зачем я об этом говорю. Я не хотела. Может, это оттого, что все эти дни я была как немая. Может, потому, что сегодня вечером я впервые… – Она осеклась. – Вы меня не слушаете?

– Я пью, – отозвался Равич. – Говорите, не стесняйтесь. Сейчас ночь. Никто вас не слышит. Я слушаю только себя. Завтра утром все забудется.

Он откинулся в шезлонге. Где-то в номерах шумела вода. Утробно журчала батарея отопления, а в окно мягкими пальцами все еще постукивал дождик.

– А когда потом придешь, свет выключишь, и сразу темнота наваливается, как вата с хлороформом, – и ты снова свет включаешь и глаза не можешь сомкнуть…

«Похоже, я уже набрался», – подумал Равич. Что-то рановато сегодня. Или всему виной этот полумрак? А может, и то и другое? Но это уже совсем не та невзрачная, бесцветная женщина… Эта совсем другая… У нее вон, оказывается, какие глазищи. И лицо. Он же чувствует: вон как на него смотрят. Не иначе тени. Призраки. И это мягкое пламя в голове. Первые всполохи опьянения.

Он не слушал, что говорит Жоан Маду. Он это знает и больше не желает знать. Одиночество – вечный рефрен жизни. Обычная вещь, не лучше и не хуже, чем многое другое. Просто слишком много о нем разглагольствуют. На самом-то деле ты всегда один. Всегда и никогда. Откуда-то вдруг запела скрипка, одинокий голос в полумраке. Загородный ресторанчик, зеленые холмы вокруг Будапешта. Дурман цветущих каштанов. Ветер. И нахохлившимся совенком на плече, хлопая в сумраке желтыми плошками глаз, – сны, грезы. Ночь, которая все никак не наступит. Час, когда красивы все женщины. Распахнутые крылья вечера, мохнатые, кофейные, как крылья бражника.

Он поднял глаза.

– Спасибо, – тихо сказала Жоан.

– За что?

– За то, что дали мне выговориться и не слушали. Это правильно. То, что было мне нужно.

Равич кивнул. Он увидел, что ее рюмка снова пуста.

– Вот и отлично, – сказал он. – Оставляю вам бутылку.

Он встал. Эта комната. Женщина. И больше ничего. В лице только бледность и уже никакого света.

– Вы уже уходите? – спросила Жоан, тревожно озираясь, словно в комнате затаился кто-то еще.

– Вот адрес Морозова. Имя, фамилия, чтобы вы не перепутали и не забыли. Завтра вечером, в девять. – Равич записал в блокнот для рецептов. Оторвал листок и положил на чемодан.

Жоан Маду тоже встала и уже брала плащ и берет. Равич посмотрел на нее.

– Провожать меня не надо.

– А я и не провожаю. Просто не хочу тут оставаться. Не сейчас. Пойду еще пройдусь.

– Но тогда вам опять возвращаться. И снова входить в пустую комнату. Почему бы вам не остаться? Раз вы уже здесь?

– Скоро утро. Утром вернусь. Утром легче.

Равич подошел к окну. Дождь не прекращался. Его мокрые серые нити колыхались на ветру в золотистых нимбах уличных фонарей.

– Ладно вам, – сказал он. – Давайте еще по рюмочке, а после вы ляжете спать. Погода совсем не для прогулок.

Он взял бутылку. Внезапно Жоан оказалась совсем близко.

– Не бросай меня здесь! – выпалила она, и он даже ощутил ее дыхание. – Не бросай меня здесь, только сегодня не бросай; не знаю, что со мной, но только не сегодня! Завтра я соберусь с духом, а сегодня не могу; я раскисла и совсем расклеилась, у меня ни на что нет сил. Не надо было меня отсюда вытаскивать, пожалуйста, только не сегодня – не могу я сейчас одна остаться.

Равич аккуратно поставил бутылку и осторожно убрал ее руки со своего плеча.

– Детка, – сказал он, – рано или поздно всем нам приходится к этому привыкать. – Глазами он уже изучал шезлонг. – Я могу заночевать и здесь. Какой прок еще куда-то тащиться? Но мне обязательно нужно пару часов поспать. Утром в девять у меня операция. Однако поспать я смогу и здесь, ничуть не хуже, чем у себя. Ночное дежурство – мне не впервой. Это вас устроит?

Она кивнула. Она все еще стояла совсем близко.

– Но в полвосьмого мне надо уйти. Несусветная рань. Вас это не разбудит?

– Не страшно. Я встану и приготовлю вам завтрак, я все…

– Ничего вам делать не надо, – перебил ее Равич. – Позавтракаю в ближайшем кафе, как всякий честный работяга: кофе с ромом и круассаны. Остальное – когда в клинику приду. Недурственно будет попросить медсестру Эжени приготовить мне ванну. Хорошо, остаемся здесь. Две души, заблудшие в ноябрьской ночи. Вы занимаете кровать. Если хотите, могу спуститься к старичку портье, пока вы будете укладываться.

– Нет, – выдохнула Жоан.

– Да я не убегу. Нам все равно кое-что понадобится: подушки, одеяло и прочее.

– Я могу позвонить.

– Позвонить могу и я. Такие дела лучше доверять мужчине.

Портье явился быстро. Он нес вторую бутылку коньяка.

– Вы нас переоцениваете, – усмехнулся Равич. – Большое спасибо. Но мы, видите ли, всего лишь чахлое послевоенное поколение. Нам, наоборот, нужны одеяло, подушка, немного белья. Придется мне здесь заночевать. На улице вон как льет, да и холодно. А я только третьего дня на ноги встал после тяжелейшего воспаления легких. Можете все это устроить?

– Разумеется, сударь. Я уже и сам о чем-то таком подумывал…

– Вот и отлично. – Равич закурил. – Я выйду в коридор. Погляжу, какая там у дверей выставлена обувь. Это моя давняя страсть. Да не сбегу я, – добавил он, перехватив взгляд Жоан Маду. – Я вам не Иосиф Египетский. И пальто свое в беде не брошу.

Портье вернулся с вещами. При виде Равича, изучающего в коридоре обувь постояльцев, лицо его прояснилось.

 

– Такое увлечение – большая редкость в наши дни, – заметил он.

– Я редко ему предаюсь. Только на день рождения и в Рождество. Давайте сюда вещи, я сам их отнесу. А это еще что такое?

– Грелка, сударь. Ведь у вас было воспаление легких.

– Превосходно. Но я предпочитаю обогреваться коньяком. – Равич достал из кармана несколько бумажек.

– Сударь, у вас наверняка нет с собой пижамы. Могу предложить несколько штук на выбор.

– Спасибо, любезнейший. – Равич смерил старичка взглядом. – Боюсь, мне ваши пижамы будут малы.

– Напротив, сударь. Они будут вам в самый раз. И они совершенно новые. Признаюсь по секрету: мне их как-то по случаю подарил один американец. А тому их подарила одна дама. Но сам я пижамы не ношу. Я сплю в ночной рубашке. Пижамы совершенно новые, месье.

– Ладно, уговорили. Тащите их сюда. Поглядим.

Равич остался ждать в коридоре. Перед дверями обнаружились три пары обуви. Высокие мужские ботинки, но не на шнурках, а с разношенными резиновыми вставками. Из-за двери доносился напористый храп владельца. Еще две пары держались вместе: мужские коричневые полуботинки и дамские лаковые туфельки с пуговичкой и на шпильках. И хотя стояли они рядышком, возле одной двери, вид у обеих пар был на удивление сиротливый.

Портье принес пижамы. Они и впрямь оказались царские. Новехонькие, даже еще в картонке роскошного магазина «Лувр», где они были куплены.

– Жаль, – пробормотал Равич. – Жаль, что нельзя взглянуть на даму, которая их выбирала.

– Можете выбрать любую себе на ночь, сударь. Покупать не обязательно.

– И сколько же стоит прокат такой пижамы?

– Сколько дадите.

Равич полез в карман.

– Ну что вы, сударь, это слишком щедро, – засмущался старичок.

– Вы что, не француз?

– Отчего же. Я из Сен-Назера.

– Тогда, значит, это богатеи-американцы так вас развратили. И запомните: за такую пижаму никаких денег не жалко.

– Я рад, что она вам понравилась. Спокойной ночи, сударь. А пижаму я завтра у дамы заберу.

– Завтра утром я сам вам ее вручу. Разбудите меня в половине восьмого. Только постучите тихонько. Не волнуйтесь, я услышу. Спокойной ночи.

– Вы только взгляните на это. – Равич показал Жоан Маду пижамы. – Хоть Дедом Морозом наряжайся. Этот портье просто кудесник. А что, я эту красоту даже надену. Чтобы выглядеть смешным, мало просто мужества, надо обладать еще и известной мерой непринужденности.

Он постелил себе на шезлонге. Не все ли равно, где спать – у себя в гостинице или здесь. В коридоре он даже обнаружил вполне приличную ванную комнату, а портье снабдил его новой зубной щеткой. А на остальное плевать. Эта женщина все равно что пациент.

Он налил коньяку, но не в рюмку, а в стакан, и поставил вместе с рюмкой возле кровати.

– Полагаю, этого вам хватит, – заметил он. – Так будет проще. Мне не понадобится вставать и наполнять вам рюмку. А бутылку и вторую рюмку я заберу себе.

– Рюмка мне не нужна. Могу выпить и из стакана.

– Тем лучше. – Равич уже устраивался на шезлонге. Это хорошо, что она больше о нем не заботится. Она добилась, чего хотела, и теперь, слава богу, не разыгрывает из себя примерную домохозяйку.

Он налил себе рюмку и поставил бутылку на пол.

– Будем!

– Будем! И… спасибо!

– Не за что. Мне и самому не больно хотелось под дождь вылезать.

– Там все еще дождь?

– Да.

С улицы в безмолвие комнаты прокрадывался слабый, мягкий перестук, словно густой, серой, унылой кашей, безутешнее и горше всего на свете, просилось вползти само горе, – некое давнее, безликое, невесть чье воспоминание накатывало нескончаемой волной, норовя накрыть, слизнуть и похоронить в себе то, что оно когда-то выбросило и позабыло на берегу пустынного острова, – толику души, света, мысли.

– Подходящая ночь для выпивки.

– Да. И совсем неподходящая для одиночества.

Равич помолчал немного.

– К этому всем нам пришлось привыкать, – вымолвил он наконец. – Все, что прежде роднило и сплачивало нас, теперь порушено. Связующая нить порвалась, и мы рассыпались, как бусины. Нам не на что опереться. – Он снова наполнил рюмку. – Мальчишкой я как-то раз заснул на лугу. Дело было летом, небо было ясное. Когда засыпал, я смотрел на Орион, он был далеко над лесом, почти на горизонте. А когда проснулся среди ночи – Орион стоял в вышине прямо надо мной. Никогда этого не забуду. Я учил, конечно, что Земля – небесное тело и что она вращается, но я учил это, как многое учишь из учебника, не особо задумываясь, просто чтобы запомнить. А тут вдруг я впервые ощутил, что это и в самом деле так. Я почувствовал, как земной шар стремительно летит куда-то в неимоверных пространствах. Я так явственно это почувствовал, что хотелось вцепиться руками в траву, лишь бы меня не сбросило. Должно быть, это оттого, что я, очнувшись от глубокого сна, в первый миг оказался как бы вне своей памяти и всего привычного, наедине только с этим необъятным, странно сместившимся небом. Земля подо мной вдруг перестала казаться надежной опорой – и с тех пор так до конца ею и не сделалась.

Он допил свою рюмку.

– Из-за этого многое стало трудней, но многое легче. – Он глянул в ее сторону. – Не знаю, тут ли вы еще. Если устали, просто не отвечайте, и все.

– Еще нет. Но скоро. Одна точка все никак не заснет. Ей холодно и не спится.

Равич снова поставил бутылку на пол. Он чувствовал, как тепло комнаты проникает в него флюидами сонной усталости. Какие-то тени. Призраки. Мановение крыл. Чужая комната, ночь, за окном тихой барабанной дробью монотонный перестук дождя – последний приют на краю хаоса, светлячок оконца среди запустения без края и конца, чье-то лицо, к которому устремлены его слова…

– А вам доводилось чувствовать такое? – спросил он.

Она помолчала.

– Да. Но не совсем так. Иначе. Когда целый день не с кем поговорить, а потом бродишь ночью, и вокруг люди, и все они как-то пристроены в жизни, куда-то идут, где-то живут. Все, кроме меня. Вот тогда мне начинало казаться, что все вокруг сон или что я утонула и брожу в незнакомом городе, как под водой.

За дверью послышались шаги – кто-то поднимался по лестнице. Повернулся в замке ключ, хлопнула дверь. И сразу зашумела вода.

– Чего ради вы остаетесь в Париже, если никого здесь не знаете? – спросил Равич. Его уже одолевала дремота.

– Не знаю. А куда мне еще деваться?

– Вам что, никуда не хочется вернуться?

– Нет. Да и невозможно никуда вернуться.

Ветер плеснул в окно пригоршню дождя.

– А в Париж вы зачем приехали? – спросил Равич.

Жоан Маду не отвечала. Он даже решил, что она заснула.

– Мы с Рашинским приехали в Париж, чтобы расстаться, – вдруг заговорила она снова.

Равич даже не удивился ее словам. Бывают часы, когда перестаешь удивляться. Постоялец, только что вернувшийся в комнату напротив, теперь блевал. Сквозь темноту из его номера доносились глухие стоны.

– Что же вы тогда так отчаивались?

– Да потому что он умер! Умер! Вдруг раз – и нету! И не вернуть! Умер! И уже ничего не поделаешь! Неужели не понимаете? – Приподнявшись на локте, она смотрела на Равича во все глаза.

«Потому что он тебя опередил. Ушел раньше. Оставил одну, а ты не успела подготовиться».

– Я… Мне надо было с ним по-другому… Я была…

– Забудьте. Раскаяние самая бесполезная вещь на свете. Назад все равно ничего не вернешь. Ничего не загладишь. Будь это иначе, мы бы все были святыми. Жизнью в нас предусмотрено все, что угодно, только не совершенство. Совершенству место в музее.

Жоан Маду не отвечала. Равич видел: она выпила еще и откинулась на подушку. Что-то еще ведь надо сказать, но он слишком устал, чтобы додумать. Да и не все ли равно? Спать хочется. Ему завтра оперировать. А это все его не касается. Он поставил пустую рюмку на пол рядом с бутылкой. «Куда меня только не заносит, – думал он. – Даже чудно».

6

Когда Равич вошел, Люсьена Мартинэ сидела у окна.

– И каково же это, в первый раз подняться с койки? – спросил он.

Девушка глянула на него, потом на пасмурную муть за окном, потом снова на него.

– Погодка нынче не больно хороша, – заметил Равич.

– Отчего же? – откликнулась она. – Для меня так даже очень.

– Почему?

– Потому что выходить не надо.

Она сидела, съежившись в кресле, на плечах дешевенький бумазейный халатик – щуплое, невзрачное создание с испорченными зубами, но для Равича в эту секунду она была прекраснее, чем сама Елена Троянская. Комочек жизни, который он спас своими руками. Не то чтобы он считал себя вправе гордиться, ведь совсем недавно такой же комочек жизни он потерял. И следующий, возможно, потеряет, а в конечном счете, строго говоря, потеряет всех, да и себя тоже. Но вот этот, на данную минуту, он спас.

– В такую погоду шляпы разносить – это вам не шутки, – проговорила Люсьена.

– Вы шляпы разносили?

– Да. У мадам Ланвер. Ателье на Матиньонском проспекте. До пяти мы работали. А потом надо было еще картонки клиентам разносить. Сейчас полшестого. Вот я бы сейчас и бегала. – Она снова глянула в окно. – Жалко, дождя нет. Вчера лучше было. Лило как из ведра. Сейчас кто-то другой за меня отдувается.

Равич уселся на подоконник напротив нее. Вот ведь странность, подумал он. Ты-то ждешь, что человек, избежавший гибели, будет счастлив до беспамятства. Но так почти никогда не бывает. И эта вот тоже. С ней, можно сказать, чудо свершилось, а ее только одно волнует – что ей под дождь не идти.

– Почему вы у нас, именно в нашей клинике оказались, Люсьена? – спросил он.

Она насторожилась.

– Так мне адресок подсказали.

– Кто?

– Знакомая одна.

– Что за знакомая?

Люсьена помедлила.

– Ну, она тоже тут побывала. Я сама ее сюда привезла, до самой двери. Потому и знала.

– Когда это было?

– За неделю до меня.

– Это та, что умерла во время операции?

– Да.

– И вы все равно сюда пришли?

– Ну да, – равнодушно бросила Люсьена. – Почему нет?

Равич много чего хотел сказать, но сдержался. Он смотрел в это блеклое, холодное личико, когда-то по-детски мягкое, но быстро ожесточившееся в передрягах жизни.

– А до этого вы, должно быть, и у той же повитухи побывали? – спросил он.

Люсьена не ответила.

– Или у того же врача? Мне-то можете сказать. Я же все равно не знаю, кто это.

– Мари первая там была. На неделю раньше. Нет, дней на десять.

– А вы потом туда же пошли, хотя и знали, что с Мари случилось?

Люсьена передернула плечами.

– А что мне было делать? Пришлось рискнуть. Другого-то я никого не знала. А ребенок… Ну на что мне ребенок? – Она уставилась в окно. На балконе напротив под зонтиком стоял мужчина в подтяжках. – Сколько мне еще тут быть, доктор?

– Недели две.

– Две недели еще?

– Это немного. А в чем дело?

– Так это ж сколько денег…

– Ну, может, удастся выписать вас на пару дней пораньше.

– Вы думаете, мне это по карману? Да откуда у меня такие деньги? Это же дорого, тридцать франков в сутки.

– Кто вам это сказал?

– Сестра.

– Которая?

– Эжени, конечно… Она говорит, за операцию и перевязки еще отдельно надо платить. Это очень дорого?

– За операцию вы уже заплатили.

– А она говорит, это далеко не все.

– Сестра не очень в курсе, Люсьена. Лучше вы потом доктора Вебера спросите.

– Да я бы поскорее хотела узнать.

– Зачем?

– Хочу подсчитать, сколько мне за это отрабатывать. – Люсьена глянула на свои руки и стала загибать тонкие, исколотые иголками пальцы. – Мне ведь еще за месяц за комнату платить, – объясняла она. – Когда я сюда попала, было как раз тринадцатое. Пятнадцатого надо было хозяйку предупредить, что я съезжаю. А теперь вот за целый месяц ей плати. Ни за что ни про что.

– У вас совсем никого нет, кто бы вам помог?

Люсьена подняла глаза. Лицо ее вдруг постарело лет на десять.

– Вы же сами знаете, доктор! Он только злился. Мол, знал бы, что я такая дурочка, в жизни бы со мной не связался.

Равич кивнул. Обычная история.

– Люсьена, – сказал он, – мы могли бы попытаться что-то взыскать с той женщины, которая так вас искромсала. Это все по ее вине. Вы только должны ее назвать.

Девушка мгновенно ощетинилась. В замкнутом лице читалось лишь одно – отпор.

– В полицию? Ну нет, еще сама влипнешь.

– Да без полиции. Достаточно просто припугнуть.

Она только усмехнулась:

– Это ее-то? Ничего вы с нее не получите. Железяка, а не человек. Три сотни с меня содрала. И за это меня же… – Она оправила на себе халатик. – Просто некоторым людям не везет в жизни, – добавила она без тени обиды в голосе, словно говорит не о себе, а о ком-то еще.

 

– Только не вам, – возразил Равич. – Вам-то как раз повезло, да еще как.

В операционной он застал Эжени. Та чистила что-то никелированное до полного блеска. Одно из ее любимейших занятий. Она была настолько увлечена, что даже не услышала, как он вошел.

– Эжени, – позвал он.

Та вздрогнула.

– Ах, это вы! Опять вы меня пугаете!

– Не знал, что я такая страшная птица. Но вот вам, Эжени, не следовало бы пугать пациентов россказнями о гонорарах и прочих затратах.

Эжени, все еще с тряпкой в руках, тут же приняла боевую стойку.

– А эта потаскуха, конечно, уже все разболтала.

– Эжени, – устало сказал Равич, – среди женщин, ни разу не переспавших с мужчиной, куда больше потаскух, чем среди тех, кто зарабатывает этим свой нелегкий хлеб. Не говоря уж о замужних. Кроме того, девчонка никому ничего не разболтала. Просто вы испортили ей день, вот и все.

– Подумаешь, велика важность! При таком-то образе жизни – и такая чувствительность!

«Ах ты, проповедь ходячая, – мысленно ругнулся Равич. – Что знаешь ты, мерзкая спесивая ханжа, о беспросветном одиночестве малютки-белошвейки, которая храбро пошла к той же самой повитухе, что изуродовала ее подружку, а потом в ту же самую клинику, где эта подружка умерла, и которая обо всем этом только и может сказать: а что мне было делать? Да еще: а как я за все это расплачусь?»

– Вам замуж пора, Эжени, – посоветовал Равич. – Подыщите себе вдовца с детьми. А еще лучше – хозяина похоронной конторы.

– Господин Равич, – голос Эжени был исполнен достоинства, – попрошу вас впредь не беспокоиться о моей личной жизни. Иначе я буду вынуждена пожаловаться господину доктору Веберу.

– Да вы и так с утра до ночи ему на меня стучите. – Равич не без удовольствия наблюдал, как по щекам медсестры расползаются два красных пятна. – Скажите, Эжени, ну почему набожные люди так редко бывают терпимы? Вот у циников характер куда легче. А самый несносный – у идеалистов. Вас это не наводит на размышления?

– Слава богу, нет.

– Я так и полагал. Ну что ж, отправлюсь-ка я в обитель греха. То бишь в «Осирис». Это на тот случай, если я доктору Веберу понадоблюсь.

– Не думаю, что вы доктору Веберу понадобитесь.

– Девственность еще не гарантия ясновидения, Эжени. Всякое бывает. Так что примерно до пяти я пробуду там. А потом у себя в гостинице.

– Тоже мне гостиница. Еврейский клоповник.

Равич обернулся.

– Эжени, отнюдь не все беженцы евреи. И даже не все евреи – евреи. И, напротив, бывают такие евреи, о которых ни за что не догадаешься, что они евреи. Лично я знавал даже одного еврея-негра. Страшно одинокий был человек. Единственное, что он по-настоящему любил, – это китайскую еду. Чего только не бывает на свете.

Сестра ничего не ответила. Она исступленно терла никелированный поднос, и так начищенный до блеска.

Равич сидел в бистро на Буасьерской и сквозь потеки дождя смотрел на улицу, когда вдруг увидел за окном лицо того человека. Это был как удар под дых. На миг он оторопел и вообще не понимал, что происходит, но еще через секунду, оттолкнув столик, он вскочил со стула и, не обращая внимания на многочисленных посетителей, кинулся к выходу.

Кто-то цапнул его за рукав. Он обернулся.

– Что?

Оказалось, это официант.

– Месье, вы не расплатились.

– Что? Ах да… Сейчас вернусь. – Он попытался вырваться.

Официант побагровел.

– Не положено! Вы…

– Держите…

Равич выхватил из кармана купюру, швырнул ее официанту и рванул на себя дверь. Протиснувшись сквозь кучку людей у входа, он метнулся за угол, на Буасьерскую.

Кого-то он толкнул, еще кто-то ругнулся ему вслед. Он опомнился, перешел с бега на быстрый шаг, но такой, чтобы не бросалось в глаза. «Это невозможно, – пронеслось у него в голове, – невозможно, с ума сойти, нет, невозможно! Лицо, это лицо, чушь, видимо, просто сходство, случайное, но чудовищное сходство, дурацкая игра воспаленного воображения – да не может он быть в Париже, он в Германии, в Берлине, это просто мокрое стекло, было плохо видно, вот я и обознался, наверняка обознался…»

Но он все шел и шел дальше, стремглав, проталкиваясь сквозь толпу, вывалившую из кинотеатра, оборачиваясь на каждого, кого обгонял, всматриваясь в лица, заглядывая под поля шляп, не обращая внимания на удивленные, недовольные взгляды, вперед, вперед, еще лицо, еще шляпы, серая, черная, синяя, он обгонял, оборачивался, буравил глазами…

Дойдя до проспекта Клебера, он остановился. Женщина, женщина с пуделем, вдруг вспомнил он. А сразу за ней появился тот, другой…

Но женщину с пуделем он давным-давно обогнал. Он метнулся обратно. Еще издали заметив даму с собачкой, он остановился на краю тротуара. Стиснув в карманах кулаки, впивался в лицо каждому прохожему. Пудель задержался у фонарного столба, долго его обнюхивал, потом торжественно, медленно задрал заднюю лапу. Обстоятельно поскреб брусчатку и гордо побежал дальше. Равич вдруг почувствовал: затылок взмок от пота. Он подождал еще пару минут – лицо не появлялось. Он оглядел поставленные вдоль тротуара машины. Нигде никого. Тогда он снова повернул и дошел до станции подземки на проспекте Клебера. Спустился вниз, пробил билет и вышел на перрон. Народу было довольно много. Он не успел пройти перрон до конца – подошел поезд, забрал пассажиров и уполз в жерло тоннеля. Перрон разом опустел.

Он не торопясь вернулся в бистро. Сел за тот же столик. Там все еще стояла его недопитая рюмка кальвадоса. Было странно, что она все еще тут стоит.

Хорьком подскочил официант.

– Извините, сударь. Я не знал…

– Да ладно, – отмахнулся Равич. – Принесите мне лучше другую рюмку кальвадоса.

– Другую? – Официант недоуменно смотрел на его недопитую рюмку. – А эту, что ли, допивать не будете?

– Нет. Другую мне принесите.

Официант взял рюмку и даже ее понюхал.

– Что, плохой кальвадос?

– Да нет. Просто принесите мне другую рюмку.

– Как скажете, месье.

«Я обознался, – думал Равич. – Мокрое стекло, сплошь потеки, как тут что-то разглядишь?» Он безотрывно смотрел в окно. Словно охотник, поджидающий зверя, он пристально вглядывался в каждого прохожего, – но в те же минуты в голове его призрачной кинолентой воспоминаний, в череде серых, но до боли отчетливых кадров, обрывками воспоминаний прокручивалось совсем другое кино…

Берлин тридцать четвертого, летний вечер, штаб-квартира гестапо; кровь; унылые, вовсе без окон, стены камеры; нестерпимый свет голых электрических лампочек; гладкий, в бурых запекшихся пятнах, стол с перетяжками ремней; болезненная ясность в истерзанной бессонницей голове, когда тебя сперва душат до потери сознания, а потом, чтобы очухался, окунают в ведро с водой; почки, отбитые до такой степени, что уже не чувствуешь боли; искаженное ужасом лицо Сибиллы; подручные палача, несколько молодчиков в мундирах, ее держат, и эта ухмыляющаяся рожа, и этот голос, почти ласково объясняющий тебе, что с этой женщиной сделают, если ты не признаешься, – Сибилла, которую три дня спустя обнаружат в камере мертвой, – якобы повесилась.

Снова подошел официант, поставил перед ним рюмку.

– Это другой сорт, месье. От Дидье из Кана. Старше и крепче.

– Хорошо. Ладно. Благодарю.

Равич выпил. Достал из кармана пачку сигарет, выудил одну, закурил. Руки все еще ходили ходуном. Он бросил спичку на пол и заказал еще кальвадоса.

Эта ухмыляющаяся рожа, это лицо, которое, как ему показалось, он только что видел снова, – да нет, тут какая-то ошибка! Чтобы Хааке – и вдруг в Париже, нет, невозможно. Исключено! Он даже головой тряхнул, лишь бы отогнать воспоминание. Какой прок изводить себя понапрасну, пока ты ничего не можешь поделать? Вот когда там все рухнет, когда можно будет вернуться – тогда и наступит час…

Он подозвал официанта, расплатился. Но на обратном пути так и не смог заставить себя не вглядываться в лицо каждому встречному.

Они сидели с Морозовым в «катакомбе».

– Так ты не веришь, что это был он? – спросил Морозов.

– Нет. Хотя с виду похож. Сходство просто поразительное. Либо это память уже пошаливает.

– Обидно, что ты в бистро сидел.

– Да уж.

Морозов помолчал.

– Из-за этого потом с ума сходишь, верно? – спросил он затем.

– Да вроде нет. Почему?

– Да потому что точно не знаешь.

– Я знаю.

Морозов не ответил.

– Тени прошлого, – пояснил Равич. – Я-то думал, что уже от них избавился.

– От них не избавишься. Меня тоже донимали. Особенно поначалу. Лет пять, шесть. В России меня еще трое дожидаются. Было семеро. Четверо уже на том свете. Двоих своя же партия в расход пустила. А я уже лет двадцать своего часа жду. С семнадцатого. Хотя одному из этих троих, которые в живых остались, уже под семьдесят. Но другим двоим годков по сорок – пятьдесят. С ними-то, надеюсь, еще успею поквитаться. За батюшку моего.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46 
Рейтинг@Mail.ru