bannerbannerbanner
Время больших ожиданий

Константин Паустовский
Время больших ожиданий

Пушка. Прощанье. В город. Обед. Гармоника. Райкомвод. Коваленко. Проводы «Дмитрия». Новое радио. Соборная 26. Тоска щемит сердце. Думы о Хатидже. Садовая, детский сад. Адмиральша Коланс. Мичман и козы. Строгановец Макаренко. Гончаров. Пьяная история. Диван, холод, пароходная лампа. Дни в городе. Морагенство. Базар, золото. Серые туманы на Приморском. Хоран [13] на Историческом. Тоска по 16 году. Столовая водников. Кустарная выставка. Около Коммерческого училища. Петропавловская церковь. Рассветы. Чай у адмиральши. Николаеведы. «Пестель» – Рыбарский. «Вече».

Жарко. Дрема. Приход «Батума». Погрузка. Ходынка. Нахал-помощник Американский миноносец «240». Неохотный салют. Херсонесский маяк

В рубке с Перевозчиковым. На корзинах. Пот и духота. Синие крымские горы. Сарыч. Облака. Зелено-мутное море. Обогнал миноносец. Печаль. Ночью Ялта. Дождь. У Яковлева. Накурено. Лужи…

Письма Е. С. Загорской-паустовской

Из Севастополя в Одессу, 25 января 1922 года

Крол, родной. Только на море во время страшного шторма, который перенес «Дмитрий» около Тараханкута, я понял, как глупо и даже преступно оставлять друг друга. Мы должны быть всегда вместе. Ведь мы совершенно одни в этой жизни.

Я, как и все пассажиры «Дмитрия», перенес несколько действительно не выдуманно страшных дней. Ночь на пятницу мы простояли на рейде. Ушли только утром. К вечеру в открытом море начался шторм. Ночью он усилился. Утром весь пароход трещал и гудел от ветра и нырял в пену по самую палубу. Когда я вышел из каюты, я сразу ничего не понял – выше мачт, уходя в небо, шли водяные горы, и «Дмитрий» едва карабкался на них, черпая бортами воду. Капитан говорил потом, что волны были океанские, каких он на Черном море не помнит. Ветер по морскому выражению достиг 11 баллов – т. е. был «полный ураган». Ходить по палубе было нельзя. Вода застывала на бортах и лед нарастал глыбами. Но мы все-таки шли – 1/2 мили в час. К вечеру наступил момент, когда машина перестала выгребать, и пароход стало сносить и заливать. Было темно, все ревело так, что голосов не было слышно, волны перекатывали через палубу, и капитан дал в Севастополь радио о гибели.

Ты не можешь, маленький человечек, понять, какую тоскуя пережил в течение этого часа. Пассажиры плакали, молились, женщины выли от ужаса. Я сдерживал себя и думал только об одном – о Кроле и думал о том, что Крол должен молиться обо мне, и все повторял про себя – Крол, молись, тогда все пройдет.

Нос дал течь и стал садиться в воду. Я ушел в каюту, чтобы не слышать дикого морского рева и ждал, закрыв глаза, и думал о Кроле. И случилось чудо. Пришел матрос и сказал, что машину довели до крайнего напряжения и мы идем – 1/4 мили в час. Так, карабкаясь, ежеминутно рискуя взорвать ветхую, дырявую машину, мы ночью подошли к Тараханкуту. Здесь волна у берега стала слабее, и «Дмитрий» вошел в бухту Караджи, к северу от маяка, – отстаиваться.

Стояли там два дня. Потом пошли к Евпатории, шли до ночи все время в сплошном шторме и густом непроницаемом тумане. Ночью бросили якорь в открытом море. Качало сильно.

Утром прошли еще 10 миль и снова стали – над морем шли испарения (я это вижу впервые – все море кипит струйками пара, как вода в гигантском котле). Простояли еще ночь.

Сегодня утром запросили Севастополь по радио, и он ответил, что в 2 милях от того места, где мы остановились, никакого тумана нет. Мы пошли наугад, и здесь я видел второе чудо – за мысом Лукулл туман сразу словно бритвой срезало, шторм и ветер стихли в течение 2 минут, жарко полилось солнце, и в необычайно чистом воздухе четко и радостно встали Крымские горы – Чатырдаг и Демерджи.

К концу шторма не хватило пресной воды, масса пассажиров отморозило себе ноги, почти у всех вышли все продукты (у меня все же остались), и на пароходе начался форменный голод.

К Севастополю мы подходили словно к сказочному городу. С моря он необычайно красив. Здесь тепло. Райкомвод дал мне комнату на Садовой 12, недалеко – почти радом с Соборной, где ты жила. Я бродил по знакомым местам, зашел во двор (старуха Чуева жива), и все время мне было так хорошо и грустно, и я думал о моем зайчишке, вспоминал 16 год.

Послезавтра еду в Ялту на автомобиле. Вернусь к половине февраля. Готовься к этому времени к отъезду – мы поедем на «Веге» – это спокойно и хорошо. А на «Дмитрии» я дал себе зарок не ездить – грязно, пароход был набит битком, и в каюте (единственной) нас было 10 человек (вместо 2-х). Вши, рвота, спанье на корзинах – все это только на «Дмитрии». Ехал я в компании Абергуза и Зеленко и 7 очень славных моряков -о них я расскажу подробно. Послал с пути 2 радио в «Моряк» – получили ли? Почтение ко мне всюду необыкновенное.

Как уютен и солнечен Севастополь. Как тепло, ярко, южно. Уедем мы непременно. Все это страшно освежает.

Я здоров. Можешь гордиться. Твой Кот оказался хорошим моряком. Меня совсем не укачивает. Все пассажиры и часть команды, по выражению капитана, «травили якоря», – я же ничего не чувствовал. Хотелось только есть.

Здесь дороговизна. Все, что нужно, я сделаю. Кое-что уже узнал.

Заходи в редакцию, береги себя, не голодай, жди меня и почаще обо мне думай… Кота погладь за пышными ушами. Кланяйся всем знакомым. Привет Фраерману и Коле. Пиши мне с каждым пароходом. Из Ялты снова напишу. Посылаю материал в редакцию. Дело с корреспондентами и подпиской налаживается.

Целую. Твой Кот

Из Севастополя в Одессу, 30 января 1922 года

Крол, родной, маленький. Если бы ты знала, какая у меня тоска по тебе. Сегодня вечером я даже плакал. Я, как маленький, считаю дни. По моим расчетам я вернусь в Одессу к 18-20 февраля. До сих пор я в Севастополе – жду «Батума», который почему-то не идет. Говорят, одесский порт замерз, и он не может выйти. Такая долгая остановка в Севастополе спутала мои расчеты, и потому я решил больше нигде не останавливаться (тем более что пароходы стоят в портах минимум 8-10 часов) и на «Батуме» вернуться в Одессу. В крайнем случае остановлюсь в Сухуме, чтобы устроить свои личные дела.

Дни мои здесь проходят очень томительно. Я брожу по знакомым местам, по Соборной, по Приморскому и Историческому бульварам и вспоминаю тебя, март 16 года, и мне почему-то очень грустно. Был я даже около Коммерческого училища…

Голод здесь жуткий, под его впечатлением проходят все дни. Город мертвый и притихший. На улицах бродят толпы голодных. Хлеб надо заворачивать и прятать под пальто – иначе вырвут. В каждой столовой есть специальный человек, который стоит у двери и отгоняет толпу голодных палкой. В такой обстановке приходится мне обедать.

Завтра идет в Ялту миноносец. Если утром выяснится, что «Батум» придет не раньше пятницы, – поеду на нем, – в Ялте легче ждать – там Яковлев. Пиши мне с «Батумом» – письмо оставь у капитана, комиссара или помощника. Деньги расходую экономно. Привет всем. Послал 3 радио и 3 корреспонденции. Почаще думай обо мне и береги себя. Котишку погладь за меня. Если бы ты знала, как меня тянет к тебе, домой.

Поедем в Сухум не раньше 1 апреля, когда стихнут штормы.

Целую. Кот

Кроме двух публикуемых писем К. Г. Паустовского к Екатерине Степановне, в мамином архиве нашел еще одно письмо, предположительно написанное им в 1920 – 1921-х годах. Собственно, это даже не письмо, а деловая записка. Выдержки из нее для полноты картины «одесской» жизни привожу:

Крол, родной… Завтра я думаю устроить все с отпуском и тогда во вторник или среду приеду к вам на хутора. Если меня до пятницы не будет, значит дело не выгорело. Следующую субботу, или в крайнем случае в воскресенье приду снова на Фонтаны, приму, может быть, участие в перевозке хлеба морем…

<…> В городе все по-старому. Обысков не было. Приходит каждый день Головчинер с Полянским. Питаюсь я очень хорошо – съедаю кроме обеда и чая еще по два фунта абрикосов. Пишу много. В домике стало без тебя пусто и скучно, – словно и домик-то не живой. По маленькому зайцу соскучился я очень…

Твой Кот

Сергей Ларин. РАЗМОЛВКА

К первой публикации повести «Время больших ожиданий»

«Повесть о жизни» Константина Паустовского – своеобразный творческий итог писателя. Главная его книга. Собственно, всю свою жизнь автор шел к ней, накапливая и сохраняя в памяти все впечатления бытия.

Примечательно, что уже с самых юных лет Паустовский готовил себя к профессии писателя. В этом не было простого, наивного стремления к популярности и славе, которые в отроческие годы испытывают многие. У Паустовского тяга к творчеству была вполне определенной, сочеталась с его неизменной любовью к путешествиям, странствиям, смене впечатлений, жаждой понять и постичь окружающий мир. Для этого молодой Паустовский предпринимает необходимые шаги. Ощущая недостаточность своего жизненного опыта, работает газетным репортером, выступает в печати как очеркист и публицист.

Журналистские поездки по стране с конкретными редакционными заданиями намного расширили кругозор Паустовского. Подчас по результатам таких служебных командировок у него возникали и оригинальные творческие замыслы, обретая свое воплощение на страницах будущих книг. В итоге творческих поездок от журналов и издательств в Петрозаводск и на Каспий родились такие вещи, как историческая повесть «Судьба Шарля Лонсевиля» и книга «Кара-Бугаз», принесшие ему широкую известность.

Характерная особенность этих произведений – то, что в них уже содержатся, как правило, некие литературные заготовки к Главной книге. В последующих книгах о Мещере или Колхиде писатель не только активно включает самого себя в повествование, но использует и свои творческие наработки.

 

В «Повести о жизни» писатель не просто описывает отдельные эпизоды своей биографии, он подчас существенно трансформирует, видоизменяет подлинные факты, вводит в свой рассказ вымышленных героев либо значительно преображает портреты реальных персонажей.

Критики упрекали писателя в уходе от действительности, что он отстранился от насущных нужд восстановления страны из военных руин, – что-де «Паустовский ушел в „Далекие годы“, а Федин – к „Первым радостям“. Они же упрекали его и в том, что он, так сказать, искусственным путем обогащает свою биографию, выезжая на всякого рода стройки, промышленные и прочие объекты. Когда автор стал публиковать первые книги „Повести о жизни“, подобные разговоры снова возобновились.

При внимательном чтении автобиографической работы Паустовского в ней нетрудно обнаружить некие внутренние «водоразделы», продиктованные автору, видимо, не только и не столько композиционными, сюжетными соображениями или разнородностью самого жизненного материала, который он положил в основу повествования, но и другими не менее важными моментами.

К примеру, само название «Повесть…», вынесенное автором в заголовок всего автобиографического цикла, уже как бы указывает на то, о чем упоминалось выше. А именно, что перед нами не просто жизнеописание автора, плоско скопированное с подлинной биографии, а художественное полотно о становлении писателя. Эту деталь полезно иметь в виду при чтении «Времени больших ожиданий». Ибо и вымышленные персонажи, возникающие на ее страницах, и подлинные действующие лица, которые в ней иной раз, наоборот, отсутствуют, – все это имеет свой смысл, и рассказчик прибег к подобным приемам не случайно. Писатель тем самым сохранил за собой необходимую ему свободу действий, позволяющую вольно и непринужденно продвигаться в рамках собственной биографии, только слегка подретушированной, но не в целях лакировки действительности, а ради выразительности и рельефности общей картины.

В период, которому посвящены заключительные книги «Повести о жизни», личность мемуариста к тому моменту уже в значительной мере сформировалась. Рассказчик более сосредоточен на себе, на поисках им собственного пути в искусстве. Не случайно К Паустовский представляет колоритную жизнь Одессы тех лет довольно фрагментарно, не претендуя на широкие обобщения. Он больше озабочен воспроизведением самой атмосферы, которая царила тогда в редакции газеты одесских водников «Моряк». Эта газета оставила заметный след не только в культурной жизни города, но и в истории отечественной журналистики и литературы. Сейчас даже трудно поверить, что в «Моряке», печатавшемся из-за тогдашней острой нехватки бумаги на оборотной стороне чайных бандеролей, сотрудничало целое созвездие ярких имен: С. Гехт, И. Ильф, Е. Петров, В. Катаев, И. Бабель, А. Соболь, Ю. Олеша, Л. Славин, Э. Багрицкий, В. Инбер, С. Бондарин, В. Нарбут, 3. Шишова и другие. В скором времени многие из них войдут в большую литературу.

И не случайно, разумеется, К Паустовский фокусирует свое внимание на характерных особенностях этой газеты, на своих товарищах по литературному цеху, с которыми он общался в редакции, на профессиональных их навыках.

С каким трепетным чувством, например, Паустовский вспоминает о том, как Исаак Бабель, с которым они летом жили по соседству на даче, однажды познакомил его с черновиками своего рассказа «Любка Казак», насчитывающего всего 34 страницы. Бабель протянул Паустовскому пухлую папку. В ней было 22 варианта этой вещи. Из рыхловатого поначалу текста Бабель убирал и вычеркивал все лишнее.

Паустовский потому и останавливается на данном эпизоде и на фигуре Бабеля столь подробно: для него это наглядный урок. А такое, согласитесь, дорогого стоит!

Первые книги этого автобиографического цикла – «Далекие годы», «Беспокойная юность» – появились в середине 40-50-х годов в «Новом мире». Однако «Время больших ожиданий», предложенное Константином Паустовским журналу, отверг главный редактор – Александр Твардовский. Он посчитал книгу достаточно легковесной, искажающей революционный облик Одессы 20-х годов. В результате вещь, первоначально как бы уже принятая редакцией, была возвращена автору, после того как Паустовский отказался «перепахать» рукопись согласно жестким редакционным требованиям. (Переписка Твардовского с Паустовским предлагается вниманию читателя.)

Письмо А. Твардовского К Паустовскому написано в не свойственном главному редактору «Нового мира» жестком, менторском тоне. А это, казалось бы, никак не отвечало целям журнала, декларируемым в том же самом письме. Ведь редакция вроде должна быть крайне заинтересована удержать в своей орбите такого автора, как Паустовский, близкого им по духу, а главное, по своим чисто литературным качествам. Но письмо изобилует выражениями, которые скорее способны глубоко уязвить адресата. В нем как бы повторяются уже знакомые упреки критики в том, что автор искусственным путем обогащает свою биографию. И Александр Трифонович выговаривает собрату: «Сами того может быть не желая, Вы стремитесь литературно закрепить столь бедную биографию, биографию, на которой нет отпечатка большого времени, больших народных судеб». Подобный упрек брошенный Паустовскому, абсолютно несосоятелен.

Поэтому вполне справедливы слова К. Паустовского о редакции, которая будто не хочет терять с автором контакт, но вместе с тем «сделала все возможное, чтобы этот контакт уничтожить».

В самом деле, редколлегия не могла не понимать, что такого рода «обвинения» вызовут у К Паустовского самую негативную реакцию, вплоть до отзыва злополучной рукописи (кстати, именно это и случилось!).

Возможно, К. Паустовский догадывался об истинной подоплеке столь резкого письма. Не случайно в ответе А. Твардовскому он замечает, что письмо главного редактора «продиктовано, очевидно, внелитературными и служебными соображениями».

Как бы то ни было, разрыв отношений между редакцией и автором произошел. В результате, как уже говорилось выше, «Время больших ожиданий» появилось годом позже в «Октябре». Никаких шельмований со стороны критики по поводу повести (которые предрекал А Твардовский в письме К Паустовскому) не последовало, как и оргвыводов в отношении самого журнала.

Ныне, по прошествии четырех десятилетий со дня первой публикации «Времени больших ожиданий», роль этой книги возросла и упрочилась. Примечательно, что современные исследователи и историки литературы главную заслугу Константина Паустовского видят в том, что он первым вернул из небытия целую плеяду талантливых писателей-одесситов, которых походя именовали «юго-западной школой», «юго-западным направлением». Их предпочитали вообще не замечать или же упоминали в негативном плане, как группу литераторов, чуждых по своим устремлениям столбовой дороге соцреализма.

Здесь было бы уместно привести один малоизвестный текст Паустовского. В своем приветствии участникам научной конференции «Литературная Одесса 20-х годов», проходившей в Одессе в ноябре 1964 года, Паустовский, сожалея о своей болезни, невозможности присутствовать лично на этой встрече и принять участие более близкое и деятельное (приветствие отправлено им из больницы), писал:

«Я… никогда не устану об этом думать, вспоминать… никогда не устану говорить о том, сколько хорошего, важного принесла мне дружба с Черным морем, с тенистой и солнечной разнохарактерной Одессой, с ее веселыми людьми, славными одесситами, среди которых были такие писатели и поэты, как Исаак Бабель, Эдуард Багрицкий, Юрий Олеша, Илья Ильф, Евгений Петров, Семен Гехт… Одних я знал больше, дружил с ними ближе, других знал меньше, но от всех этих встреч я становился богаче. Я очень люблю и ценю писателей и поэтов, чьи имена принято связывать с Одессой: кроме упомянутых – Лев Славин, Сергей Бондарин, Адалис, Шишова.

Не знаю, прав ли я, но мне трудно представить себе Бабеля без Гехта, Олешу без Славина или Бондарина. Разумеется, этим я не хочу сказать о равнозначности этих очень разных литературных талантов. Я говорю об их духовном родстве, о преданности литературному делу…

Я не назвал еще многих, кого следует отнести к этой славной группе советских писателей и поэтов. Я назвал имена наиболее мне близкие.

Мне не раз приходилось слышать, что и меня относят к ним, к южанам с берегов Черного моря. Возражать не стану. Какой-то общий ветер обвевал этих людей, и я действительно чувствовал этот ветер на своих щеках.

Что же это за ветер? Почему так случилось, что за ничтожно короткое время один город дал такой литературный урожай? Конечно же, очень интересно об этом поговорить и подумать.

Ваша конференция подтверждает мою мысль».

Возвращаясь к самой истории расхождения писателя во мнениях с редколлегией ведущего «толстого» литературного журнала, следует заметить, что это никак не распространялось на читательскую аудиторию. Читатели сразу приняли повесть «Время больших ожиданий» со всеми ее достоинствами и недостатками, приняли и полюбили. Это до сих пор – одно из самых популярных и читаемых творений Константина Паустовского.

К. Г. ПАУСТОВСКОМУ [14]

26 ноября 1958 г.

Мы были очень обрадованы встречей с Вами в редакции после первого чтения «Времени больших ожиданий». Более того, мы с особым удовлетворением вспоминали и ставили в глаза и за глаза в пример некоторым молодым, да ранним Вашу исполненную достоинства скромность, готовность и способность спокойно выслушать даже и не очень приятные редакторские замечания, по-деловому заключить нелегкий разговор согласием «перепахать» еще раз рукопись, сделать все, что необходимо для беспрепятственного ее опубликования.

И нам, право, жаль, что покамест – так уж оно получилось – результаты «перепашки» оказались, мягко выражаясь, малопродуктивными. Да, Вы внесли некоторые изменения в текст повести, кое-что опустили, кое-что даже вписали, например, странички, призванные разъяснить особое положение Одессы в 20-21 гг. Так, Вы, объясняя «тишину» и, так сказать, свое право пользоваться благами этой «тишины», сообщаете, что наступила она вследствие ухода рабочей части населения города на северные фронты и в деревню от голода. Словом, ушли, нету их, нет необходимости их описывать. Согласитесь, что этот прием сходен с тем, что применяют авторы некоторых пьес, удаляя со сцены детей (к бабушке, к тетушке, в деревне и т. д.), мешающих взрослым резвиться на просторах любовной и иной проблематики.

Но дело, конечно, не в этом, а в том, что внесенные Вами исправления нимало не меняют общего духа, настроения и смысла вещи. По-прежнему в ней нетмотивов труда, борьбы и политики, по-прежнему в ней есть поэтическое одиночество, море и всяческие красоты природы, самоценность искусства, понимаемого очень, на наш взгляд, ограниченно, последние могикане старой и разные щелкоперы новой прессы. Одесса, взятая с анекдотически-экзотической стороны.

Не может не вызывать по-прежнему возражений угол зрения на представителей «литературных кругов»: Бабель, апологетически распространенный на добрую четверть повести, юродствующий графоман Шенгели в пробковом шлеме, которого Вы стремитесь представить как некоего рыцаря поэзии; Багрицкий – трогательно-придуракова-тый, – Вы не заметили, как это получилось, – придураковатый стихолюб и т. п.

И главное, во всем – так сказать, пафос безответственного, в сущности, глубоко эгоистического «существовательства», обывательской, простите, гордыни, коей плевать на «мировую историю» с высоты своего созерцательского, «надзвездного» единения с вечностью. Сами того может быть не желая, Вы стремитесь литературно закрепить столь бедную биографию, биографию, на которой нет отпечатка большого времени, больших народных судеб, словом, всего того, что имеет непреходящую ценность.

Таким образом, Константин Георгиевич, эта «доработка» не позволяет нам считать рукопись пригодной для опубликования в журнале, – если бы мы это сделали, мы навлекли бы на Вас тяжкие (и,увы, справедливые!) нападки критики, да и журнал бы понес серьезный урон, журнал, который, смеем думать, никак не менее других журналов способен понять специфику художественного изъяснения, индивидуальную особенность письма и т. п.

Мы просим Вас еще раз обратиться к рукописи, не торопясь и не решая вопроса облегченным способом. Мы хотели следующих конкретных авторских «вмешательств» в изложение:

 

1) Несколько добрых, не формальных слов о людях труда, налаживающих новую жизнь в Одессе после ухода белых;

2) Решительного сокращения апологетического рассказа о Бабеле, который, поверьте, не является для всех тем «божеством», каким он был для литературного кружка одесситов;

3) Снятия истории с публикацией в «Моряке» (…) [15].

4) Снятия «спора о Родине» в Доме творчества «Переделкино» (там одинаково неправы обе «стороны»);

5) Устранения в нескольких случаях особо «кокетливых» фраз и абзацев, вроде того, что на первой странице, где цитируются плохонькие стишки Адалис (неужели Вы не замечаете этого, например, употребления ею слова «помалу» в смысле «мало», тогда как смысл этого слове другой – постепенно, помаленьку).

Вот и все, примерно, дорогой Константин Георгиевич. Мы искренне хотим быть понятыми правильно, мы хотим напечатать Вашу вещь, имея в виду и вообще интерес читателя ко всему, что принадлежит Вашему перу, и, в частности, интерес журнала, который никак не хотел бы утратить и в данном затруднительном случае контакт с таким автором, каким являетесь Вы.

Не откажитесь откликнуться на это письмо.

Александр Твардовский

РЕДАКЦИОННОЙ КОЛЛЕГИИ ЖУРНАЛА «НОВЫЙ МИР» А. Т. ТВАРДОВСКОМУ, А. Г. ДЕМЕНТЬЕВУ [16]

7 декабря 1958 г.

Получил Ваше письмо от 26 ноября. Задержал ответ, так как сейчас очень болел и писать мне трудно.

Прежде всего я прошу редакцию тотчас же отправить два экземпляра моей рукописи («Время больших ожиданий»), находящихся в «Новом мире», на мою московскую квартиру во избежание всевозможных недоразумений.

Теперь несколько слов по существу. Редакция утверждает, что она не хочет терять контакт со мной, но вместе с тем сделала все возможное, чтобы этот контакт уничтожить. В данном случае я говорю даже не о содержании письма, а о его враждебном, развязном и высокомерном тоне.

Я – старый писатель, и какая бы у меня ни была, по Вашим словам, «бедная биография», которую я стремлюсь «литературно закрепить», я, как и каждый советский человек, заслуживаю вежливого разговора, а не грубого одергивания, какое принято сейчас, особенно по отношению к «интеллигентам».

Нельзя ли редакции «Нового мира» страховаться от возможных уронов с большим достоинством и спокойствием.

Я обещал Вам «прополоть» рукопись (до возможного для меня предела), что и сделал, а не в корне «перепахать» ее. Вы сами прекрасно знаете разницу между этими двумя понятиями, когда они переносятся в литературу. Поэтому редакция напрасно делает вид, что ее обманули.

Все, что вписано в последний экземпляр о рабочих в Одессе, сделано по Вашему прямому предложению после того, как я рассказал Вам о специфическом положении Одессы в те годы. Поэтому пошловатое сравнение этого якобы «приема» с поведением взрослых, усылающих детей, чтобы они не мешали взрослым «резвиться на просторах любовной проблематики», поразило меня своим дурным вкусом и грубостью.

Я никому не обещал и не брался писать эту повесть о труде. Этой теме посвящены другие части эпопеи. Что же касается политики, то ею так наполнена третья книга («Начало неведомого века»), которую Вы, по Вашим словам, не читали, что насыщение политикой еще и четвертой книги было бы простым повторением.

В книге, по-Вашему, показаны разные «щелкоперы новой прессы». Такое заявление более пристало гоголевскому городничему, чем редакции передового журнала. Щелкоперов нет! Есть люди. Люди во всем разнообразии их качеств, и незачем клеить на них унизительные ярлыки. У какого-нибудь одесского репортера может быть больше душевного благородства, чему Вас, сомнительных учителей жизни.

Что касается Бабеля, то я считал, считаю и буду считать его очень талантливым писателем и обнажаю голову перед жестокой и бессмысленной его гибелью, как равно и перед гибелью многих других прекрасных наших писателей и поэтов, независимо от их национальности. Если редакция «Нового мира» думает иначе, то это дело ее совести.

Почему Багрицкого, человека шутливого, вольного, простого, Вы считаете изображенным в качестве трогателъно-придураковатого стихолюба? Из чего это видно? Неужели из того, что он ненавидел чванство и спесь, ставшие одной из современных доблестей.

Что касается Ваших слов «о гордыне автора, которому плевать на мировую историю» с высоты своего «единения с вечностью» (??), то эти путаные слова отдают фальшью и свидетельствуют о непонимании текста.

Вас, как поэта, я хочу спросить, Александр Трифонович, что означает лермонтовское «Выхожу один я на дорогу»? Не то же ли «единение с вечностью», по вашему толкованию. Тогда побейте Лермонтова камнями, если Вы искренни.

Пожалуй, хватит. Скажу только, что я не ожидал именно от Вас столь незначительного письма, продиктованного, очевидно, внелитературными и служебными соображениями.

Не знаю, – заслужил ли я в конце жизни такое письмо от поэта? Судя по десяткам и десяткам тысяч писем читателей – не заслужил. Но Вам, с официального верха, виднее.

Напоследок решаюсь посоветовать Вам хотя бы быть логичнее и, сначала приняв (может быть, сгоряча), в основном, мою повесть, не стараться потом начисто опорочить ее, как Вы это делаете, опорочить все ее четыре книги заявлением о ничтожности моей биографии.

В старину говорили: «бог вам судья», подразумевая под богом собственную совесть. Вот единственное, что я могу пожелать Вам. Рукопись прошу поскорее вернуть.

К. Паустовский. Ялта

13В повести «Романтики» К.П. Паустовский так объясняет значение этого слова: «По-японски это те несколько минут, когда день уже ушел, а ночь еще не началась» (прим. ред.)
14В сборнике: А. Твардовский. Письма о литературе. 1930 – 1970. – М.: Сов. писатель, 1985. С. 145 – 146.
15Так в тексте.
16К. Паустовский. Собрание сочинений: В 9 т. – М.: Худож. лит., 1986. – Т. 9: Письма. 1915 – 1968. – С. 351 – 353.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru