bannerbannerbanner
Германт

Марсель Пруст
Германт

Тот же гений рода представлял герцогине Германтской положение герцогинь, по крайней мере самых именитых и, подобно ей, мультимиллионерш, принесение в жертву скучным визитам, званым обедам и раутам часов, которые она могла заполнить чтением интересных вещей, – как неприятную необходимость, похожую на дождь, которую она принимала, упражняя на ней свое фрондирующее остроумие, но не углубляясь в разыскание причин этого приятия. Курьезная случайность, в силу которой дворецкий герцогини Германтской всегда обращался к этой женщине, верившей только в ум, «госпожа герцогиня», по-видимому, все же ее не оскорбляла. Ни разу не пришло ей в голову попросить дворецкого обращаться к ней просто «госпожа». Проявляя самую крайнюю снисходительность, можно было бы, пожалуй, допустить, что по рассеянности она слышала только слово «госпожа», а придаток к этому слову не достигал ее ушей. Однако если герцогиня притворялась глухой, то немой не была, ибо каждый раз, когда ей нужно было что-нибудь передать мужу, говорила дворецкому: «Напомните господину герцогу…»

У гения рода были, впрочем, и другие заботы – например, направлять разговор на тему о морали. Конечно, были Германты, выше всего ставившие ум, и Германты, выше всего ставившие нравственность, причем это бывали обыкновенно люди разные. Но первые – не исключая даже одного Германта, совершавшего подлоги и плутовавшего в игре, который был самым милым из всех, способным к усвоению всех новых и верных идей, – рассуждали о нравственности еще лучше, чем вторые, рассуждали так, как это делала г-жа де Вильпаризи в те минуты, когда гений рода высказывался устами старой дамы. В подобные минуты Германты вдруг брали почти такой же старомодный, такой же добродушный тон (но благодаря их большей привлекательности он звучал у них более трогательно, чем у маркизы), когда говорили о какой-нибудь горничной: «Чувствуется, что основа у нее хорошая, это девушка незаурядная и, вероятно, дочь порядочных людей; она, конечно, никогда не собьется с пути». В такие минуты гений рода становился интонацией. Но иногда он проявлялся также в осанке, в выражении лица, которое бывало у герцогини таким же, как у ее дедушки маршала, в неуловимой судороге (подобной судороге змея, карфагенского гения рода Барка), не раз вызывавших у меня сердцебиение во время моих утренних прогулок, когда, прежде чем узнать герцогиню, я чувствовал на себе ее взор из глубины маленькой молочной. Гений этот сказался в одном обстоятельстве, далеко не безразличном не только для Германтов, но и для Курвуазье, другой части рода, почти такого же знатного происхождения, как и Германты, но представлявшей их полную противоположность (Германты приписывали даже упорство, с которым принц Германтский вечно говорил о происхождении и о знатности, точно это была единственная стоящая внимания тема, влиянию его бабушки Курвуазье). Курвуазье не только не отводили уму того почетного места, какое ему принадлежало у Германтов, но и представление о нем у них было иное. Для Германтов (хотя бы даже глупцов) быть умным значило быть зубастым, быть способным говорить злые вещи, язвительно подшутить, значило уметь высказать свое суждение о живописи, о музыке, об архитектуре, уметь говорить по-английски. У Курвуазье сложилось менее благоприятное представление об уме; так, если речь шла о человеке, не принадлежавшем к их обществу, то быть умным означало для них почти то же самое, что «быть, по всей вероятности, убийцей родных отца и матери». Для них ум был чем-то вроде воровской отмычки, с помощью которой люди без роду и без племени взламывали двери в самые почтенные салоны, и Курвуазье были уверены, что рано или поздно вы раскаетесь в том, что принимали подобных «фруктов». Самым незначительным утверждениям умных людей, не принадлежавших к их обществу, Курвуазье оказывали систематическое недоверие. Когда кто-то сказал однажды: «Сван ведь моложе Паламеда», – г-жа де Галлардон ответила: «По крайней мере, так он вам говорит, а если он так говорит, то будьте уверены, что ему это выгодно». Больше того, когда заговорили по поводу двух весьма элегантных иностранок, принятых у Германтов, что одна из них была представлена раньше, так как она старшая, г-жа де Галлардон спросила: «Что вы говорите, неужели старшая?» – не потому, чтобы, с ее точки зрения, подобного рода люди не имели возраста, но потому, что, лишенные в ее глазах всякого звания, вероисповедания и традиций, обе эти иностранки были более или менее молоды, как котята одного выводка, между которыми может разобраться один только ветеринар. Впрочем, в известном смысле Курвуазье лучше, нежели Германты, охраняли неприкосновенность знати: узость ума и злобность сердца одинаково помогали им в этом. Между тем Германты (для которых все, что было ниже королевских и еще нескольких родов, как Ле Линь, Ла Тремуй и им подобных, смешивалось в бесформенную мелочь) вели себя нагло с людьми древних родов, жившими близ Германта, именно потому, что они не уделяли внимания достоинствам второго сорта, которыми так интересовались Курвуазье, – с их точки зрения, отсутствие этих достоинств было малосущественно. Некоторые женщины, занимавшие не очень высокое положение у себя в провинции, но блестяще вышедшие замуж, красивые, любимые герцогинями, были для Парижа, где мало осведомлены насчет «папаш и мамаш», превосходной и элегантной статьей ввоза. Случалось, хотя и редко, что такие женщины через посредство принцессы Пармской или благодаря личной привлекательности бывали приняты у некоторых Германтов. Зато Курвуазье не переставали негодовать на них. Встретить у кузины между пятью и шестью людей, с родителями которых их родители не любили водиться в Перше, было для них кровной обидой, приводившей их в бешенство и служившей темой неиссякаемых декламаций. Всякий раз, например, когда прелестная графиня Г. входила в салон Германтов, лицо г-жи де Вильбон принимало точь-в-точь такое выражение, как если бы она декламировала:

 
Коль долгу верен хоть один, им буду я![107]
 

Само стихотворение ей, впрочем, было неизвестно. Эта Курвуазье почти каждый понедельник съедала эклер с кремом в нескольких шагах от графини Г., но безрезультатно. И г-жа Вильбон признавалась тайком, что не может понять, как это ее кузина принимает женщину, которая не принадлежала даже к обществу второго сорта в Шатодене. «Право, моей кузине незачем быть такой разборчивой в выборе знакомств, она насмехается над обществом», – заключала г-жа де Вильбон с другим выражением лица, на этот раз улыбающимся и подтрунивающим с отчаяния, – выражением, скорее приспособленным игрой в загадки для другого стиха, понятно, тоже неизвестного графине:

 
Мое несчастие надежду превосходит[108].
 

Предвосхитим, однако, события, сказав, что упорное нежелание г-жи де Вильбон признать г-жу Г. не осталось вовсе безрезультатным. Оно сообщило г-же де Вильбон такой престиж (впрочем, совершенно мнимый) в глазах г-жи Г., что дочь г-жи Г., самая красивая и самая богатая из девиц, блиставших на балах того времени, отказала, к общему удивлению, всем предлагавшим ей руку герцогам. Дело в том, что мать ее, вспоминая обиды, которые она еженедельно сносила на улице Гренель из-за своего положения в Шатодене, желала по-настоящему одного только мужа для дочери: сына г-жи де Вильбон.

Единственно, в чем сходились Германты и Курвуазье, так это в искусстве, впрочем, бесконечно разнообразном, подчеркивать отделяющее их от вас расстояние. Манера Германтов не была совершенно одинаковой у всех. Но, например, все Германты, от самых настоящих, когда им вас представляли, выполняли некоторый церемониал, как если бы тот факт, что они подали вам руку, был столь же значителен, как посвящение вас в рыцари. Когда кто-нибудь из Германтов, даже двадцатилетний юноша, но уже шествующий по стопам старших, слышал ваше имя, произнесенное представляющим вас лицом, он ронял на вас, как будто у него и в мыслях не было с вами здороваться, обыкновенно голубой и всегда холодный как сталь взгляд, точно намереваясь пронзить им вас до самых затаенных уголков вашего сердца. Впрочем, Германты убеждены были, что им это и удается, так как все они считали себя первоклассными психологами. Они думали, что осмотр этот повышает любезность последующего поклона, так как он отдается вам вполне сознательно. Все это происходило на расстоянии от вас, которое можно было бы счесть незначительным, если бы речь шла о выпаде рапирой, но которое казалось огромным для рукопожатия и страшило во втором случае не меньше, чем устрашило бы в первом, так что когда Германт, после быстрого обследования самых укромных тайников вашей души и вашей порядочности, признавал вас достойным быть отныне знакомым с ним, то его кисть, поднесенная вам на конце вытянутой во всю длину руки, как будто подавала вам рапиру для какого-то необыкновенного поединка; кисть эта помещалась в тот миг в общем так далеко от Германта, что, когда он наклонял голову, трудно было разобрать, вам ли он кланяется или же собственной руке. Некоторые Германты, лишенные чувства меры или же не способные не повторяться без конца, впадали в преувеличение, возобновляя эту церемонию при каждой встрече с вами. Так как им больше не было надобности производить предварительное психологическое обследование, для которого «гений рода» наделил их соответственными способностями, то настойчивость пронизывающего взгляда, предварявшего рукопожатие, могла быть объяснена лишь автоматическим движением их глаз или желанием вас загипнотизировать.

 

Курвуазье, у которых строение тела было другое, тщетно пытались перенять этот испытующий поклон: он свелся у них к высокомерной чопорности или к пренебрежительной поспешности. Зато некоторые очень немногочисленные Германты женского пола, по-видимому, заимствовали у Курвуазье дамский поклон. Действительно, когда вас представляли какой-нибудь из таких дам, она делала низкий поклон, приближая к вам в это время под углом в сорок пять градусов голову и бюст, между тем как нижняя часть тела (до пояса, который служил как бы осью вращения) оставалась неподвижной. Но, метнув таким образом к вам верхнюю часть своей особы, она тотчас же откидывала ее резким броском почти на такой же угол назад. Это последующее движение отнимало все, что, казалось, было вам уступлено; участок, как будто уже вами завоеванный, не оставался в вашем распоряжении; как на дуэли, исходные позиции были сохранены. Такое аннулирование любезности путем восстановления расстояния (шло оно от Курвуазье, и назначение его было показать, что проявленная в первом движении предупредительность была лишь кратковременным притворством) выражалось не менее ясно, как у Курвуазье, так и у Германтов, в письмах, которые вы получали от женских представительниц обеих фамилий, по крайней мере в первую пору знакомства с ними. Самые эти письма содержали иногда фразы, которые пишутся только друзьям, но напрасно вздумали бы вы похвалиться тем, что являетесь другом написавшей вам дамы, ибо письмо начиналось обращением «милостивый государь» и кончалось фразой: «Верьте, милостивый государь, моим наилучшим чувствам». При таких условиях между холодным началом и леденящим концом, которые меняли смысл всего остального, могли помещаться (если это был ответ на ваше соболезнование) самые трогательные картины горя вашей дамы по случаю потери сестры, картины близости, существовавшей между ними, описания красот местности, где она жила, и как ее утешают маленькие дети, – все равно это было только письмо, подобное тем, что можно найти в сборниках, и интимный его характер устанавливал между вами и женщиной, написавшей вам это письмо, не больше близости, чем в том случае, если бы она была Плинием Младшим[109] или г-жой де Симьян[110].

Некоторые Германты-дамы, правда, с первого же раза писали вам «мой дорогой друг» или «мой друг», и это не всегда были самые простые между ними, но скорее те, что, вращаясь всегда среди королей и будучи, с другой стороны, «легкомысленными», в своем самомнении воображали, будто все от них исходящее доставляет удовольствие, а вследствие своей развращенности привыкли не скупиться на удовольствия, которые они способны были доставить. Впрочем, достаточно было какому-нибудь молодому Германту иметь общую с маркизой Германтской прабабушку, жившую при Людовике XIII, и он уже называл эту маркизу тетушкой Адам; таким образом Германты были столь многочисленны, что даже эти простые обряды – например, поклоны, которые они делали, знакомясь с вами, – отличались большим разнообразием. У каждой сколько-нибудь утонченной подгруппы был свой, который передавался от родителей к детям наряду с рецептом лекарства от ран и особенным способом варить варенье. Так, Сен-Лу, услышав ваше имя, пожимал вам руку механическим жестом, в котором не участвовал его взгляд и к которому не присоединялся поклон. Бедный разночинец, представленный по какому-нибудь особенному поводу – что, впрочем, случалось очень редко, – кому-либо из членов подгруппы Сен-Лу, ломал себе голову перед этим столь торопливым минимумом приветствия, умышленно придающего себе видимость бессознательности, пытаясь понять, что этот Германт может иметь против него. И он бывал крайне удивлен, узнав, что этот Германт счел уместным написать лицу, которое его представило, специальное письмо, в котором говорил, как вы ему понравились и как он желает снова с вами встретиться. Столь же своеобразными, как механический жест Сен-Лу, были сложные и стремительные антраша (крайне смешные, с точки зрения г-на де Шарлюса) маркиза де Фьербуа и важная размеренная поступь принца Германтского. Но здесь невозможно описать всей этой богатой хореографии Германтов по причине многочисленности занятого ею кордебалета.

Возвращаясь к антипатии, которую чувствовали Курвуазье к герцогине Германтской, скажем, что, пока герцогиня была девушкой, они могли находить утешение, жалея ее, ибо в то время у нее не было большого состояния. К несчастью, какая-то особенная черная пелена всегда застилала, скрывала от глаз богатство Курвуазье, которое, при всей его значительности, оставалось незаметным. Напрасно какая-нибудь очень богатая Курвуазье выгодно выходила замуж: неизменно случалось так, что молодая чета не имела собственного помещения в Париже, а останавливалась у своих родителей, остальное же время года жила в провинции, в обществе хотя и безупречном, но лишенном всякого блеска. В то время как Сен-Лу, не имевший больше ничего, кроме долгов, ослеплял Донсьер своими выездами, богач Курвуазье ездил там только в трамвае. Наоборот (впрочем, за много лет до этого), м-ль Ориана (ставшая впоследствии герцогиней Германтской), у которой было не бог весть какое состояние, заставляла говорить о своих туалетах больше, чем говорили о туалетах всех Курвуазье вместе взятых. Скандальность ее высказываний служила своего рода рекламой ее манере одеваться и причесываться. Она отважилась обратиться к одному русскому великому князю с вопросом: «Правда ли, ваше высочество, что вы хотите умертвить Толстого?» Произошло это на обеде, на который не были приглашены Курвуазье, впрочем, мало осведомленные о Толстом. Осведомленность их относительно греческих авторов была немногим больше, если судить об этом по вдовствующей герцогине де Галлардон (свекрови принцессы де Галлардон, тогда еще девушки), которая, не удостоившись за пять лет ни одного визита Орианы, ответила на чей-то вопрос о причинах ее отсутствия: «Должно быть, она декламирует Аристотеля (она хотела сказать: Аристофана) в свете. Я этого не терплю у себя!»

Можно себе представить, в какое восхищение приводила Германтов возмущавшая Курвуазье выходка м-ль Орианы по поводу Толстого, а наряду с Германтами всех, кто хотя бы отдаленно тяготел к ним. Вдовствующая графиня д’Аржанкур, урожденная Сенпор, принимавшая всех понемногу, потому что была синим чулком, хотя сын ее славился своим снобизмом, передавала крылатые слова собиравшимся у нее писателям: «Ориана Германтская, о, это тонкая штучка, она хитра, как обезьяна, на все руки мастер, пишет акварели не хуже больших художников, а стихи так, как это делают лишь немногие большие поэты, и, вы знаете, принадлежит к самым верхушкам аристократии: ее бабушка была мадемуазель де Монпансье, она восемнадцатая Ориана Германтская, предки ее не знали неравных браков, в ней течет самая чистая, самая старая французская кровь». Таким образом лжеписатели, эти полуинтеллигентные гости г-жи д’Аржанкур, представлявшие себе Ориану Германтскую, с которой они никогда бы не нашли случая познакомиться, как существо более чудесное и более необыкновенное, чем принцесса Бадруль Будур[111], не только готовы были умереть за нее, узнав, что столь знатная особа выше всего на свете чтит Толстого, но чувствовали также, как в них самих укрепляется любовь к Толстому и желание сопротивляться царизму. Ведь эти либеральные идеи готовы были в них зачахнуть, они готовы были в них усомниться, не осмеливаясь более их высказывать, – и вдруг такая помощь от самой м-ль Орианы, этого бесспорного авторитета, этой изысканной девушки, которая носила гладкую прическу (на что никогда не решилась бы ни одна Курвуазье). Немало хороших или дурных вещей очень выигрывают, получая одобрение со стороны авторитетных для нас людей. Например, у Курвуазье обряд приветствия при встрече на улице состоял из весьма некрасивого и малолюбезного поклона, который считался, однако, изысканной манерой здороваться, так что все они, прогнав с лица улыбку и приветливое выражение, добросовестно старались подражать этой бездушной гимнастике. Но Германты вообще и Ориана в частности, превосходно зная этот обряд, без колебания приветливо махали вам рукой, если замечали вас из экипажа, а в салоне, предоставляя Курвуазье их заимствованные натянутые поклоны, делали легкий грациозный реверанс и протягивали вам руку как товарищу, улыбаясь голубыми глазами, так что благодаря Германтам несколько тощая до той поры и сухая субстанция шика разом наполнялась приветливостью, неподдельной любезностью и непринужденностью, всем, к чему душа сама тянется и что вы насильственно подавили в себе. Таким же способом, но на этот раз плохо оправдываемым, лица, которым инстинктивно нравится дурная музыка и самые банальные мелодии, если в них есть нечто ласкающее и доступное, умерщвляют иногда в себе этот вкус при помощи симфонической культуры. Но когда, справедливо восхищенные ослепительным оркестровым нарядом Рихарда Штрауса, они видят, как этот композитор с достойной Обера снисходительностью пользуется самыми пошлыми мотивами, то вещи, которые им раньше нравились, находят вдруг в столь высоком авторитете приятное оправдание, и они со спокойной совестью и двойной признательностью восторгаются, слушая «Саломею»[112], тем, что им запрещено было любить в «Бриллиантах короны»[113].

Обращение м-ль Орианы к великому князю, подлинное или выдуманное, передавалось из дома в дом и служило предлогом рассказать, с какой изысканной элегантностью была одета Ориана на этом обеде. Но если роскошь (что как раз делало ее недоступной Курвуазье) порождается не богатством, а расточительностью, все же последняя приобретает больший размах и загорается самыми яркими огнями, если находит поддержку в богатстве. А принимая во внимание принципы, открыто провозглашаемые не только Орианой, но также г-жой де Вильпаризи, согласно которым знатность не идет в счет, состояние счастья не приносит, заниматься титулами смешно и важны единственно ум, сердце и талант, Курвуазье вправе были надеяться, что в силу этих принципов, насажденных в ней маркизой, Ориана выйдет замуж за человека, не принадлежащего к светскому обществу, за художника, за арестанта, за голыша, за вольнодумца, что она окончательно примкнет к категории людей, которых Курвуазье называли свихнувшимися. Они тем более вправе были на это надеяться, что г-жа де Вильпаризи, переживавшая в то время тяжелый с точки зрения света кризис (ни один из немногочисленных представителей блестящего общества, которых я у нее встретил, к ней еще не вернулся), открыто свидетельствовала глубокое отвращение к отшатнувшемуся от нее обществу. Даже говоря о своем племяннике принце Германтском, продолжавшем бывать у нее, она не щадила насмешек по его адресу за то, что он так носился со своим происхождением. Но когда понадобилось выбрать мужа для Орианы, то решающую роль в этом деле сыграли отнюдь не принципы, афишируемые теткой и племянницей, а таинственный «гений рода». Вот почему точь-в-точь так, как если бы г-жа де Вильпаризи и Ориана всегда говорили только о ценных бумагах и родословных вместо литературных достоинств и качеств сердца, так, как если бы маркиза на несколько дней умерла и лежала в гробу – как это ей предстояло – в комбрейской церкви, где каждый член семьи, лишившись своей индивидуальности и личных имен, обращался просто в Германта, о чем свидетельствовал единственный инициал Г, вышитый пурпуром на черной драпировке и увенчанный герцогской короной, – гений рода остановил выбор интеллигентной, фрондирующей, евангелической г-жи де Вильпаризи на самом богатом и знатном мужчине, на самой видной партии Сен-Жерменского предместья, на старшем сыне герцога Германтского, принце де Ломе. И в день свадьбы у г-жи де Вильпаризи в течение двух часов перебывали все знатные особы, над которыми она насмехалась, насмехалась даже в тот день с несколькими близкими ей буржуа, которых она пригласила и которым принц де Лом завез тогда карточки, перед тем как порвать с ними в следующем году. В довершение несчастья Курвуазье, принципы, отводившие уму и таланту первое место в ряду общественных ценностей, вновь стали утверждаться в салоне принцессы де Лом сейчас же после свадьбы. В этом отношении, заметим мимоходом, точка зрения Сен-Лу, которую он защищал, когда жил с Рахилью, бывал у приятелей Рахили, хотел жениться на Рахили, заключала в себе – несмотря на ужас всей его семьи – меньше фальши, чем точка зрения девиц Германт, превозносивших ум и не допускавших никаких сомнений насчет равенства всех людей, если все это в назначенное время приводило к тому же результату, как если бы они держались противоположных правил, – иными словами, к выходу замуж за баснословно богатого герцога. Напротив, Сен-Лу поступал сообразно своим теориям, почему все и говорили, что он идет дурной дорогой. Конечно, с нравственной точки зрения Рахиль была малоудовлетворительна. Но нет основания думать, чтобы г-жа де Марсант отнеслась к браку неблагосклонно, если бы невестка, ничуть не более добродетельная, чем Рахиль, была герцогиней или миллионершей.

 

Но, возвращаясь к г-же де Лом (вскоре после смерти свекра сделавшейся герцогиней Германтской), скажем, что, к вящему огорчению Курвуазье, теории молодой принцессы, по-прежнему ею провозглашавшиеся, нисколько не руководили ее поведением: ее философия (если можно так выразиться) ничуть не вредила аристократической элегантности салона Германтов. По всей вероятности, лица, которых герцогиня Германтская не принимала, воображали, будто они недостаточно умны для этого, и одна богатая американка, у которой никогда не было других книг, кроме старинного, ни разу не раскрытого экземпляра стихотворений Парни[114], лежавшего в ее маленькой гостиной на столике той же эпохи, показывала, как высоко ценит она умственные качества, пожирая глазами герцогиню Германтскую, когда та входила в Оперу. По всей вероятности, и герцогиня была искренна, когда выбирала человека за его ум. Когда Ориана говорила о женщине, что она очаровательна, или о мужчине, что он чрезвычайно умен, у нее, по-видимому, не было других оснований принимать их, кроме этого очарования и этого ума: гений Германтов в эту минуту бездействовал. Поместившись глубже, у темного входа в область, где пребывала способность суждения Германтов, этот бдительный гений препятствовал Германтам находить мужчину умным или женщину очаровательной, если они не представляли интереса со светской точки зрения, в настоящем или в будущем. Мужчина объявлялся ученым, но как словарь, или же, напротив, пошляком, с умом коммивояжера, хорошенькая женщина обладала ужасными манерами или слишком много говорила. Что же касается людей, не имевших положения, то – какой ужас! – это были снобы. Г-н де Бреоте, замок которого был расположен по соседству с Германтами, посещал только высочеств, но насмехался над ними и мечтал только о том, чтобы жить в музеях, поэтому герцогиня Германтская возмущалась, когда г-на де Бреоте называли снобом. «Бабал сноб! Вы с ума сошли, бедненький, как раз наоборот: он терпеть не может блестящих людей, его невозможно заставить с кем-нибудь из них познакомиться. Даже у меня! Если я его приглашаю, когда у меня новый гость, он является кряхтя, с большой неохотой». Отсюда не следует, чтобы даже на практике Германты не дорожили умом гораздо больше, чем Курвуазье. Различие в этом отношении между Германтами и Курвуазье давало прежде всего недурные положительные результаты. Так, герцогиня Германтская, окутанная, впрочем, тайной, погружавшей в мечтательное состояние столько поэтов, устроила упомянутый выше прием, которым остался чрезвычайно доволен английский король, ибо она возымела мысль, которая никогда бы не пришла в голову ни одному Курвуазье, и набралась смелости, перед которой отступило бы мужество их всех, пригласить, помимо перечисленных нами лиц, композитора Гастона Лемера и драматурга Гранмужена. Но интеллектуальные качества герцогини особенно давали себя чувствовать в ограничительном смысле. Если необходимый коэффициент ума и очарования понижался по мере повышения ранга особы, добивавшейся, чтобы ее пригласила герцогиня Германтская, приближаясь к нулю, когда дело касалось главных коронованных голов Европы, зато, чем ниже вы спускались с королевского уровня, тем больше коэффициент этот повышался. Например, у принцессы Пармской бывало известное количество лиц, которых ее высочество принимала, потому что знала их с детства, или потому что они были в родстве с такой-то герцогиней, или принадлежали к числу приближенных такого-то монарха, хотя бы лица эти были безобразны, скучны или глупы; и вот, если такого-то «любила принцесса Пармская», если такая-то была «сестрой матери герцогини д’Арпажон» или «проводила ежегодно три месяца у испанской королевы», то Курвуазье этого было достаточно, чтобы приглашать этих лиц, но герцогиня Германтская, в течение десяти лет вежливо отвечавшая на их поклоны у принцессы Пармской, никогда не позволяла им переступать своего порога, полагая, что с салоном в социальном значении этого слова дело обстоит так же, как и с салоном в материальном его значении, когда достаточно бывает заставить его некрасивой богатой мебелью, чтобы придать ему ужасный вид. Бывают салоны, похожие на литературные произведения, в которых автор не умеет воздержаться от фраз, показывающих его знания, блеск, непринужденность. Как в книге, как в постройке, краеугольным камнем салона, справедливо полагала герцогиня Германтская, является умение кое-чем жертвовать.

Многие приятельницы принцессы Пармской, все отношения с которыми герцогиня Германтская долгие годы ограничивала одним и тем же учтивым поклоном или же завозом к ним своих карточек, никогда их не приглашая к себе и сама никогда не бывая у них на приемах, сдержанно жаловались ее высочеству, и принцесса заговаривала об этом с герцогом Германтским в те дни, когда он один приезжал к ней с визитом. Однако лукавый вельможа, дурной муж герцогини, поскольку у него были любовницы, но безупречный пособник во всем, что касалось исправного функционирования салона жены (и остроумия Орианы, являвшегося его главной приманкой), отвечал: «А разве жена моя с ней знакома? Ах, тогда действительно она бы должна была. Но, сказать по правде, мадам, Ориана, в сущности, не любит разговаривать с женщинами. Она окружена двором выдающихся умов (я не муж ее, я только ее старший камердинер). За исключением самого ничтожного количества чрезвычайно остроумных женщин все прочие представительницы прекрасного пола наводят на нее скуку. Ведь не станете вы утверждать, ваше высочество, с вашей проницательностью, что маркиза де Суврё отличается остроумием. Да, я отлично понимаю, ваше высочество по доброте принимаете ее. Кроме того, вы с ней знакомы. Вы говорите, что Ориана ее видела… это возможно, но, уверяю вас, видела только мельком. Кроме того, доложу вашему высочеству, тут есть немного и моей вины. Жена моя очень утомлена, и она так любит оказывать всем внимание, что, если бы я ее не останавливал, визитам конца бы не было. Не далее как вчера вечером, несмотря на повышенную температуру, она непременно хотела сделать визит герцогине Бурбонской, боясь, что иначе та обидится. Мне пришлось проявить твердость, я не позволил закладывать экипаж. Знаете, мадам, мне даже очень хочется утаить от Орианы то, что вы мне говорили о госпоже де Суврё. Ориана так любит ваше высочество, что сейчас же пошлет приглашение госпоже де Суврё, в результате будет одним визитом больше, это заставит нас завязать сношения с ее сестрой, мужа которой я очень хорошо знаю. Если ваше высочество позволит, я, пожалуй, ничего не скажу Ориане. Мы ее избавим, таким образом, от лишнего утомления и беспокойства. И, уверяю вас, госпожа де Суврё от этого ничего не потеряет. Она бывает везде, в самых блестящих местах. Мы ведь даже не устраиваем приемов, а так, скромные обеды. Госпожа де Суврё помрет со скуки». Глубоко огорченная безуспешностью своих попыток добиться для г-жи де Суврё желанного приглашения и в наивной уверенности, что герцог не передаст ее просьбы герцогине, принцесса тем более польщена была своим положением завсегдатая так мало доступного салона. Правда, это удовлетворение сопряжено было с некоторыми неприятностями. Так, приглашая герцогиню Германтскую, принцесса каждый раз должна была мучительно соображать, кто из ее знакомых может не понравиться герцогине, чтобы не посылать приглашения таким неугодным Ориане людям.

В обыкновенные дни, после всегда раннего обеда в обществе нескольких приглашенных (принцесса сохраняла старые привычки), салон принцессы Пармской был открыт для постоянных ее посетителей и для всей вообще знати, французской и иностранной. Прием состоял в том, что по выходе из столовой принцесса садилась на диван перед большим круглым столом и разговаривала с двумя самыми важными дамами из числа приглашенных к обеду, просматривала какой-нибудь «Магазин» или играла в карты (или делала вид, будто играет, согласно обыкновению немецкого двора), либо раскладывая пасьянс, взяв себе в настоящие или мнимые партнеры какого-нибудь видного гостя. Около девяти часов двери большого салона не переставая широко отворялись и затворялись, впуская наскоро пообедавших посетителей (или, если они обедали в гостях, ушедших из-за стола до кофе и намеревавшихся «войти к принцессе через одну дверь и сейчас же выйти через другую»), которые применялись к часам принцессы. Однако последняя, погрузившись в игру или в разговор, делала вид, что не замечает прибывших, и любезно поднималась с доброй улыбкой только ради дам, когда они подходили к ней на расстояние двух шагов. Те делали перед стоящим высочеством глубокий реверанс, похожий на коленопреклонение, так чтобы губы их пришлись на уровне низко опущенной прекрасной руки и могли ее поцеловать. Но в это мгновение принцесса, точно она каждый раз была удивлена церемонией, на самом деле отлично ей известной, с бесподобной грацией и ласковостью почти насильно поднимала склонившую колени и целовала ее в щеки. Скажут, что условием этой грации и ласковости была приниженность, с которой подходившая склоняла колени. Это верно, и в обществе, основанном на равенстве, вежливость, по-видимому, исчезнет не вследствие невоспитанности, как обыкновенно думают, но потому, что у одних пропадет почтительность, порождаемая обаянием, которое, чтобы иметь силу, должно действовать на воображение, главное же – у других пропадет любезность, которая расточается и утончается, когда вы чувствуете, что ею чрезвычайно дорожит тот, к кому она обращена, между тем как в мире, основанном на равенстве, она вдруг сведется к нулю, как и все вообще фиктивные ценности, которые держатся лишь в силу оказываемого им доверия. Однако исчезновение вежливости в новом обществе не есть нечто несомненное, мы иногда слишком склонны верить, что нынешний порядок вещей является единственно возможным. Ведь многие выдающиеся умы полагали, будто республика не сможет установить дипломатические сношения и заключать союзы и будто крестьяне не потерпят отделения церкви от государства. В конце концов вежливость в обществе, построенном на равенстве, была бы не большим чудом, чем развитие железных дорог и военное применение аэроплана. Кроме того, если бы даже вежливость исчезла, ничто не доказывает, что это было бы несчастьем. Не установится ли в обществе некоторая тайная иерархия по мере его демократизации? Это вполне возможно. Политическая власть пап сильно возросла, после того как они лишились светских владений и армий; готические соборы имели гораздо меньше обаяния в глазах набожных людей XVII века, чем в глазах атеистов XX века, и если бы принцесса Пармская была настоящей государыней, то у меня, вероятно, было бы столько же желания говорить о ней, как о каком-нибудь президенте республики, то есть не было бы никакого желания.

107Последняя строка из стихотворения Виктора Гюго «Ultima verba», вошедшего в сборник «Возмездия» (VII, 14, 1853).
108Слова Ореста из трагедии Расина «Андромаха» (1613; акт V, сцена 5).
109Плиний Младший (62–114) – римский общественный деятель и писатель.
110Г-жа де Симьян – Полина Адемар де Монтей де Гриньян, маркиза де Симьян (1674–1737) – внучка г-жи де Севинье, автор «Писем», опубликованных в 1773 г.
111Принцесса Бадруль Будур – персонаж из арабских сказок «Тысячи и одной ночи».
112«Саломея» (1905) – опера Р. Штрауса по мотивам библейского предания и одноименной пьесы О. Уайльда (1854–1900).
113«Бриллиантовая корона» (1841) – трехактная комическая опера Э. Обера, авторы либретто – Э. Скриб и Ж. А. Вернуа де Сен-Жорж.
114Парни, Эварист Дезире де Форж, виконт де (1753–1814) – французский лирический поэт, автор «Эротических стихов» (1778).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru