bannerbannerbanner
Ангел войны

Виктор Кривулин
Ангел войны

© В. Б. Кривулин (наследники), 2022

© О. Б. Кушлина, составление, послесловие, 2022

© М. Я. Шейнкер, послесловие, 2022

© М. Л. Спивак, оформление обложки, 2022

© Издательство Ивана Лимбаха, 2022

Ангел войны

 
Выживет слабый. И ангел Златые Власы
в бомбоубежище спустится, сладостный свет источая,
в час, когда челюсти дней на запястье смыкая,
остановились часы.
Выживет спящий под лампочкой желтой едва,
забранной проволкой – черным намордником страха.
Явится ангел ему, и от крыльев прозрачного взмаха
он задрожит, как трава.
Выживет смертный, ознобом души пробужден.
Голым увидит себя, на бетонных распластанным плитах.
Ангел склонится над ним, и восходят в орбитах
две одиноких планеты, слезами налитых;
в каждой – воскресший, в их темной воде отражен.
 
1971

1960-е

«Прошла война и кончилась блокада…»

 
Прошла война и кончилась блокада,
И скверики разбиты на местах,
где до войны – дома, обычные с фасада,
где люди, обитавшие в домах —
таинственной породы существа —
 кто с голоду, кто сдуру, кто с бомбежки…
Так вот они – деревья и трава,
твой воздух, Ленинград, насыщен ими,
мы состоим из них, мы носим их же имя
в пластмассовом футляре наготове.
И до сих пор с конца второй войны
повсюду к нам относятся особо,
как будто мы с блокады голодны,
как будто мы – восставшие из гроба, —
и равнодушие, стяжательство и злоба
для нас не существуют, не должны
существовать…
 

«От фабричного запаха серый…»

 
От фабричного запаха серый
влажный воздух – улыбка твоя…
Посреди полукруглого сквера
изогнулась над чашей змея.
Две скамейки и символ дурацкий
сквозь больничный туман ленинградский,
где с блокады еще и войны,
даже стены заражены.
Мы приходим сюда на свиданья,
за оградой – больничное зданье,
и в улыбке твоей виноватой
тот же голод и хлеб сыроватый,
слабый хлеб на ладони и ветер,
тот же голос – и год сорок третий.
 
1967

«Чехословакия, мой друг…»

 
Чехословакия, мой друг,
так далеко в Европе,
что если в пыль ее сотрут —
у нас и пыль не дрогнет.
Из-под колес грузовика
седое облако клубится,
проходят серые войска,
толпятся люди у ларька
и пыль на них садится.
Такая тихая тоска —
но было б чем напиться,
когда газета шелушится,
как вобла плоская горька.
 

«Были дни в начале сентября…»

 
Были дни в начале сентября,
как шуршанье в мертвых листьях воробья,
как пятнистого асфальта шевеленье…
Были дни – и люди в них парили —
сгустки воздуха нагревшегося или
света и теней переплетенья.
Но при этой двойственной погоде
были по-особому странны
толки, возбужденные в народе
страхом и предчувствием войны.
 
Осень 1968

1970-е

«Мне камня жальче в случае войны…»

 
Мне камня жальче в случае войны.
Что нас жалеть, когда виновны сами! —
Настолько чище созданное нами,
настолько выше те, кто здесь мертвы.
Предназначенье вещи и судьба
таинственны, как будто нам в аренду
сдана природа, но придет пора —
и каждого потребует к ответу
хозяин форм, какие второпях
мы придали слепому матерьялу…
Предназначенье вещи – тот же страх,
что с головой швырнет нас в одеяло,
заставит скорчиться и слышать тонкий свист —
по мере приближения все резче.
Застыть от ужаса – вот назначенье вещи,
Окаменеть навеки – мертвый чист.
 
1970

«Лепесток на ладони и съежился и почернел…»

 
Лепесток на ладони и съежился и почернел
как невидимым пламенем тронут…
Он отторжен от розы, несущей живую корону,
он стремится назад к материнскому лону,
но отдельная краткая жизнь – вот природа его и предел.
Как мне страшны цветов иссыхание, корчи и хрип,
пламя судорог и опаданье
лепестков, шевелящихся в желтых морщинах страданья…
Словно черви летают они над садами!
Чьим губам лепесток, изогнувшись, прилип,
чьей ладони коснулся он, потным дрожа завитком,
лишь тому приоткроется: рядом —
одиночество розы, куста одиночество, сада.
Одиночество города – ужас его и блокада.
Одиночество родины в неком пространстве пустом.
 
1971

Флейта времени

 
О времени прохожий сожалеет
не прожитом, но пройденном вполне,
и музыка подобна тишине,
а сердца тишины печаль не одолеет,
ни шум шагов, бесформенный и плоский…
Над площадью, заросшею травой, —
гвардейского дворца высокий строй,
безумной флейты отголоски.
Бегут козлоподобные войска.
Вот Марсий-прапорщик, играющий вприпрыжку.
Вот музыка – не отдых, но одышка.
Вот кожа содранная – в трепете флажка!
Прохожий, человек партикулярный,
парада прокрадется стороной…
Но музыка, наполнясь тишиной,
как насекомое в застылости янтарной,
движенье хрупкое как будто сохраняет,
хотя сама движенья лишена…
Прохожему – ремни и времена,
а здесь возвышенная флейта отлетает!
И зов ее, почти потусторонний,
ее игла, пронзающая слух,
в неслышном море бабочек и мух,
на грядках рекрутов, посаженных в колонны,
царит и плачет – плачет и царит…
И музыки замшелый черный ствол
в прохожего занозою вошел,
змеей мелодии мерцающей обвит.
 
Январь 1972

Хор

 
Многоярусный хор на экране
в одиноком эфире влачит
песню-глыбу, тоску пирамид
и песков золотое шуршанье…
Как невнятны слова-египтяне,
как бесформенны всплески харит!
Над казенной армадою глоток —
только лотоса хрупкий надлом,
только локоть, мелькнувший тайком,
только шелест соломенных лодок…
Но военный Египет пилоток —
наша родина, поле и дом.
Да, я слушаю пенье базальта,
и в раствор многотысячных губ,
в бездну времени, в море асфальта
с головой погружаюсь, как труп.
Лишь бессмертник-душа, в похоронный вплетаясь венок,
по течению черному песни течет на восток.
– Государь ты наш сирин!
пес-воитель и голос-шакал!
Хор в бездонном пустынном эфире
пел над падалью, пел – не смолкал.
 
Март 1972

«Строят бомбоубежища…»

 
Строят бомбоубежища.
Посередине дворов
бетонные домики в рост человека
выросли вместе со мной.
 
 
Страх успокоится, сердце утешится,
станет надежный кров.
Ляжет, как луг, угловая аптека —
зазеленеет весной.
 
 
Шалфей и тысячелистники —
ворох лечебных трав,
пахнущих городом, пахнущих домом подземным,
принесет завтрашний день.
 
 
И отворятся бетонные лестницы
в залитых асфальтом дворах…
Мы спускаемся вниз по ступенькам спасения,
медленно сходим под сень
 
 
гигантских цветов асфоделей,
тюльпанов сажи и тьмы…
Бункер, метро или щель —
прекрасен, прекрасен уготованный дом!
 
Лето 1972

Клио

 
Падали ниц и лизали горячую пыль.
Шло побежденных – мычало дерюжное стадо.
Шли победители крупными каплями града.
Горные выли потоки. Ревела душа водопада.
Ведьма история. Потная шея. Костыль.
 
 
Клио, к тебе, побелевшей от пыли и соли,
Клио, с клюкой над грохочущим морем колес, —
шли победители – жирного быта обоз,
шла побежденная тысяченожка, и рос
горьких ветров одинокий цветок среди поля.
 
 
Клио с цветком. Голубая старуха долин.
Клио с цевницей и Клио в лохмотьях тумана,
Клио, и Клио, и Клио, бессвязно и пьяно,
всех отходящих целуя – войска, и народы, и страны
в серые пропасти глаз или в сердце ослепшее глин.
 
Лето 1972

«И убожество стиля, и убежище в каждом дворе…»

 
И убожество стиля, и убежище в каждом дворе
возбуждает во мне состраданье и страх катастрофы
неизбежной. Бежать за границу, в сады или строфы,
отсидеться в норе —
но любая возможность омерзительна, кроме одной:
сохранить полыханье последнего света на стенке,
да кирпичною пылью насытить разверстые зенки —
красотой неземной!
 
1973

Стихи на День Победы 9 мая 1973

 
Шоколадное дерево праздника слабой фольгой шелестит.
Отзвенел патриот, возвратился домой постояльцем.
Что за сладость растаять, прильнуть
                                             к обескровленным пальцам,
что за липкие дни! – и о чем очевидец грустит?
Клейкой – как говорится о зелени мая,
будто правда приклеенной птичьим полетом к стволам, —
клейкой зеленью, значит, но с голубизной пополам
праздник полит обильно, и толпы текут, омывая
исполинские ноги с угрюмым упором ступней.
Как шевелятся пальцы – и люди снуют между ними —
кто по ногтю скользит, кто с колена сползает… Пустыми
всех обводит глазницами вышняя груда камней.
Что же грустен стоит очевидец в сторонке?
Шоколадное дерево праздника плавится, тает за ним…
Вот оркестр полковой прошагал пауком площадным,
но еще напряженно дрожат барабанного дня перепонки.
 
Май 1973

Наследующему – 9.5.75

 
Наследующий ложь, на следующий день
после пожара в розовом дому.
Послушай плач по гробу своему!
Платки со смертью пограничных деревень
сбиваются, сползают обнажить
младенческой макушки слабину —
и темя освещает седину
теплом и светом внутренним… Лежит
апрельский снег на голове старух.
Наследующий ложь находит по следам
свой материнский дом, где голубиный пух
кружит по комнате, слетается к устам.
Забьется в глотку столько тишины,
что рад заговорить, воспомянув
минувшую войну – ее железный клюв,
вскормивший смесью крови и слюны
грудное сердце! Рад бы обсказать,
заговорить огнями, словно Куст, —
но полон рот, но слышен хруст
костей – и голубиная тетрадь
для записи единственной чиста.
Раскроешь – там лежит Наследующий ложь,
он площе фотографий, он похож
на дырку в основании креста.
Вокруг него, истекши из ступней,
извечной крови струйки запеклись…
Как дерево креста, лишенное корней,
он вырос из земли, где мы не прижились,
но блудными детьми вернемся к ней.
Он только след и ржавчина гвоздя —
насквозь его, все явственней сквозя,
все чище и бедней,
минуя речки, пристани, мостки,
ведя наверх и вдаль послушные зрачки,
растет земля холмов и невысоких гор —
так незаметно голос входит в хор,
условный разрывая волосок —
границу горных – горниихъ высот.
 
Май 1975
Рейтинг@Mail.ru