bannerbannerbanner
Лексикон света и тьмы

Симон Странгер
Лексикон света и тьмы

This translation has been published with the financial support of NORLA.


Все права защищены.

Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.


Leksikon om lys og mørke © Simon Stranger.

First published by H. Aschehoug & Co. (W. Nygaard) AS, 2018

Published in agreement with Oslo Literary Agency.

The Russian language publication of the book was negotiated through Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency.

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2023

* * *

Посвящается TK



A

А как Арест.


A как Агентура.


А как Акция устрашения.


A как Абсолютно всё, потому что всё исчезнет и постепенно забудется. Мысли и чувства. Предметы быта и недвижимое имущество. Всё, что составляло рамку чьей-то жизни. Стул, на котором человек сидел, и кровать, в которой он спал, унесут в новый дом. Другие руки расставят на столе тарелки, другой человек пригубит вино или воду из бокала, прежде чем обернуться к собеседнику в глубине комнаты и продолжить разговор. Вещи с историей утратят роль воплощённой памяти и станут формой без начинки, как концертный рояль в глазах жука или оленя.

Этот день придёт. Последний день каждого из нас придёт, но мы не знаем, когда и как закончится наша жизнь. Я не ведаю, предстоит ли мне превратиться в старика с бледной дряблой кожей, которая висит на костях, как хлебная опара на половнике, и провести свои последние часы в больнице, задыхаясь от кашля, или в одночасье погибнуть в сорок пять или сорок шесть лет от несчастного случая.

Возможно, меня убьёт упавшая с крыши глыба обледеневшего снега, которую сдвинет с места вибрация, когда на верхнем этаже кто-то вздумает посверлить в ванной пол, или снег подтает из-за слишком тёплого воздуха с моря, медленно поползёт вниз, перевалится через край и пролетит мимо окон на всех этажах дома. Мимо спален, мимо гостиных… и шарахнет меня по темечку, когда я, наклонив голову, буду листать новости в телефоне. От удара мобильник вылетит у меня из руки и будет мерцать на тротуаре рядом с моим телом в полукруге набежавших перепуганных людей. Случайных прохожих, коим внезапно напомнили и показали то, что редко увидишь столь явственно: смерть всегда рядом, она внезапно вырывает человека из жизни посреди его обычнейших дел.

Еврейская традиция говорит, что человек умирает дважды. Первый раз – когда сердце перестаёт биться и синапсы вырубаются, как если бы во всём городе отключили электричество и пропал свет. А второй и окончательный – когда имя умершего произносят, пишут или вспоминают в последний раз, спустя пятьдесят, сто или четыреста лет после смерти. Только тогда человек исчезает из земной жизни бесповоротно. Этой идеей вдохновился немецкий художник Гюнтер Демниг, ему пришло в голову мысль отливать латунные таблички, писать на них имена евреев, убитых нацистами в годы Второй мировой войны, и монтировать эти памятные знаки в тротуар у дома, где жила погибшая семья. Демниг назвал их камнями преткновения. Этот художественный объект предотвращает вторую смерть погибших – табличка в асфальте заставляет прохожих склонить голову и прочитать имя убитого, тем самым художник на десятилетия вперёд сохранил мёртвых в живых и одновременно, латунными шрамами на лице города, каждодневно напоминает нам о той чёрной странице в истории Европы. В разных европейских городах пока что установлено шестьдесят семь тысяч камней преткновения.

Один из них твой.

Один камень преткновения несёт на себе твоё имя, он вделан в тротуар у дома в норвежском городе Тронхейме, где ты жил.

Несколько лет назад мой сын, сидя на корточках перед табличкой в тротуаре, варежкой смёл с неё остатки латунной крошки и сора и прочитал: «Здесь жил Хирш Комиссар».

Моему сыну на тот момент было десять лет, он один из твоих праправнуков. А твоей праправнучке, моей дочери, той весной было шесть… Она обняла меня за шею. Рикка, моя жена, присела рядом с сыном. Ещё в полукруге людей возле камня преткновения стояли моя тёща Грета и её муж Стейнар.

– Он мой дедушка, – сказала Грета, – а жил он в этом доме, на третьем этаже.

Она повернулась и показала на окна. Ты любил смотреть оттуда на улицу в те, другие времена, когда другие люди, не мы, жили здесь с тобой. Дочка не расцепляла рук, обнимала меня за шею, а сын читал слова, высеченные на латуни:

здесь жил

ХИРШ КОМИССАР

родился в 1887 году

арестован 12.1.1942

Фалстад

убит 7.10.1942

Грета заговорила о внезапности вторжения, снова рассказала, как её отец утром 9 апреля 1940 года вдруг увидел в городе солдат в сапогах и серых шинелях; они маршировали по улицам, чеканя шаг. Рикка поднялась на ноги, чтобы включиться в разговор, и дочка встала с ней рядом. Только мы с сыном по-прежнему сидели около таблички. Он протёр варежкой нижнюю строчку и поднял на меня глаза.

– Пап, а почему его убили?

– Потому что он был еврей.

– Это да, но почему убили?

Я увидел, что Рикка бросила на него быстрый взгляд, она пыталась участвовать в двух разговорах сразу.

– Ну… Нацисты хотели убить любого, кто хоть чем-то отличался от них. А евреев они ненавидели.

Сын помолчал.

– А мы тоже еврейские люди? – спросил он. Взгляд его коричневых глаз был ясный и сосредоточенный.

Я несколько раз моргнул, пытаясь выиграть время и прикинуть, что ему известно об истории нашей семьи. И что вообще знают мои дети о её еврейской части? Наверняка мы рассказывали им, что их прапрадедушка и бабушка с маминой стороны приехали в Норвегию из России сто с лишним лет назад. И точно говорили с ними о войне и о том, что их прадед Гершон бежал через границу, его они оба застали.

Рикка собралась было что-то сказать, но снова переключилась на разговор с Гретой. Я встретился глазами с сыном.

– Ты норвежец, – сказал я, почувствовал, что это прозвучало предательски, и поймал на себе взгляд Рикки. – В тебе есть и еврейская кровь, но мы не религиозные, – продолжил я и встал, надеясь, что выскажутся Рикка с Гретой, они-то лучше меня знают, что ответить, но их беседа давно перескочила на другое, повинуясь только им понятной логике ассоциаций, и ушла уже далеко от прежней темы.

Почему его убили?

Вопрос сына преследовал меня месяцами, ответить на него было очень трудно, прошлое спрессовано, придавлено слоями мифов, забывчивость искажает всю картину. И тем не менее. Кое-что я нашёл в архивах, кое-что узнал из разговоров с разными членами семьи, и постепенно события прошлого обрели более ясные очертания.

Теперь я уже мог представить себе занесенный снегом Тронхейм.

Пар изо рта прохожих, бредущих мимо неказистых деревянных домишек.

Довольно быстро выяснилось, что начало конца твоей жизни наступило внезапно, утром самой заурядной среды, посреди твоих обычнейших дел.

12 января сорок второго года ты стоял за прилавком вашего с женой магазина модной одежды «Париж-Вена», посреди манекенов в шляпках, платьях и пальто. Ты только что встретил первую покупательницу и успел ей рассказать о новых поступлениях и скидках. Зазвонил телефон, так настойчиво, что ты положил сигарету в пепельницу и поднял трубку.

– Магазин «Париж-Вена», слушаю вас, – сказал ты заученно, как говорил тысячи раз до того.

– Гутен морген, – сказал мужчина на том конце провода. – Я говорю с Комиссаром?

– Да, верно, – ответил ты тоже на немецком, в первую секунду решив, что звонят из Гамбурга. Видимо, по поводу заказа на летние платья, возможно, опять проблемы с таможней. Никому из тех, с кем ты обычно имел дело, голос не принадлежал, наверно, новый сотрудник.

– Хирш Комиссар, женатый на Марии Комиссар?

– Да… А с кем я говорю?

– Гестапо, служба безопасности.

– Да? Что такое?

Ты поднял глаза от бланка оптового заказа, заметил, что покупательница прислушивается, учуяв неладное, и отвернулся к стене. Кровь резко пульсирует в висках. Гестапо?

– Мы хотим поговорить кое о чем, – отвечает собеседник негромко.

– Да? – только и произносишь ты и замолкаешь в нерешительности. Но потом всё же открываешь рот, чтобы спросить, в чём, собственно, дело, однако не успеваешь.

– Будьте любезны к двум часам явиться на допрос в «Миссионерский отель», – говорит голос.

«Миссионерский отель»? Допрос? С какой стати им вызывать меня на допрос, думаешь ты, глядя в стену перед собой. Неужели из-за Давида, брата Марии, из-за его симпатий к коммунистам?

Из дверного косяка торчит гвоздь без шляпки. Ты приставляешь к нему подушечку большого пальца, и надавливаешь, и закрываешь глаза.

– Алло? – произносит голос с нетерпеливым раздражением. – Вы здесь?

– Да, здесь, – отвечаешь ты, отнимаешь палец от железки и упираешься взглядом в белую точку, где из плоти выступила капля крови. Ты видишь, что покупательница у вешалки с платьями напряглась и застыла на месте, но снова начинает перебирать их, как только ты поворачиваешься к ней.

– Коллеги говорят, что я беру на себя слишком большой риск, – сообщает голос в трубке, потом щёлкает зажигалка, человек на том конце провода затягивается сигаретой и продолжает: – Что надо просто послать за вами машину и прямо сейчас доставить вас сюда, а то не ровён час вы сбежите, прихватив сыновей, от евреев всего можно ожидать, – мужчина делает ударение на слове «евреи» и произносит тихо, почти доверительно: – Но я-то знаю, что супруга ваша, Мария Комиссар, лежит в больнице. Она, кажется, поскользнулась на льду?

 

– Да… Несколько дней назад она упала и сломала кость в бедре, – отвечаешь ты, не в силах вспомнить, как это называется по-немецки, вряд ли ты вообще знал такое слово. Но неважно, он и без того тебя понимает.

Угораздило её в такой гололёд пойти на каблуках, думаешь ты. Вот же вечная её беспечность, плюс непременное желание выглядеть элегантно, плюс скверная манера никого не слушать. В ответ на любые попытки намекнуть ей, что надо бы вести себя поосторожнее, например перестать писать в газетах про политику или хотя бы не устраивать дома диспутов на эти темы, Мария только фыркает. Потом у неё мрачнеют глаза, и она всем своим видом даёт понять, что сама разберётся, как ей поступать.

Вот и разобралась, думаешь ты, по-прежнему стоя за прилавком с трубкой в руке, вон чем теперь дело кончилось. Покупательница улыбается тебе и выходит. Звякает дверной колокольчик.

– Да, перелом шейки бедра, – откликается человек без лица на том конце провода, подсказывая нужное тебе слово. – Короче, мы рассчитываем, что ни вы, ни ваши сыновья не сбежите, иначе нам придётся заняться ею.

Заняться ею. Ты медленно киваешь, хотя собеседник этого не увидит, и говоришь – да, мы не сбежим.

– Хорошо, господин Комиссар. Тогда приходите сюда к двум часам. Вы ведь знаете, куда идти?

– «Миссионерский отель». Я его знаю.

– Приходите. Прощайте.

И щелчок, он положил трубку. А ты стоишь за прилавком, мысли мечутся в голове, как стая вспугнутых птиц, сорвавшихся с дерева, потому что – делать-то теперь что? Смотришь на часы. До двух ещё несколько долгих часов. За это время точно сбежать можно, думаешь ты, и на секунду даже погружаешься в расчёты, как, сгорбившись, прошмыгнуть в подсобку, а оттуда незаметно выйти через склад. Раствориться в узких улочках и бежать, бежать сломя голову, не останавливаясь, не обращая внимания на кровавый вкус во рту, на взгляды прохожих, на ноги, измученные подъёмом в гору. Ты мог бы добежать до леса, скрыться в нём и добраться до Швеции, где преспокойно живёт ваша дочка, Лиллемур. План вполне реальный, думаешь ты, но тут же одёргиваешь себя. А как же Мария? И мальчики ваши, Гершон и Якоб? Я сбегу, займутся ими, думаешь ты, закрывая книгу заказов, потому что если Якоба ещё есть шанс предупредить через одного знакомого в университете, то Гершона уж точно никак. Он со студенческой компанией уехал в горы, на лыжах походить. И что же, он возвращается, а его у общежития караулят гестаповцы? И что они сделают с Марией?

Неужели слухи, которые с недавнего времени ходят в магазинах, синагоге и на застольях, правда? Якобы евреев высылают в лагеря за границей? Или всё же это россказни, преувеличение, фантазии, как те чудовища, которыми в детстве была заселена для тебя темнота?

Ты звонишь продавщице на подмене и спрашиваешь, может ли она выйти на работу. Рассказываешь о вызове на допрос и выясняешь, сумеет ли она в крайнем случае подменить тебя на несколько дней. Затем звонишь Якобу, рассказываешь, что происходит, и просишь его связаться с Гершоном. Якоб начинает заикаться, с ним такое бывает от волнения, и ты пытаешься его успокоить, мол, ничего страшного, всё будет хорошо, к Марии в больницу ты сам успеешь забежать по дороге. И кладёшь трубку. Почти сразу появляется вызванная тобой продавщица, у неё на лице скорбь, почти страдание, теперь ты успокаиваешь и её тоже, говоря, что ничего страшного не происходит. Наконец ты надеваешь пальто, прощаешься и уходишь, тебе ещё надо в больницу.

О чём они хотят поговорить? Возможно, какая-то глупая кляуза, провинность, за которую не сажают, думаешь ты, поднимаясь в горку. Ступаешь, выбирая присыпанные песком места, цепко держишься за перила, чтобы не поскользнуться на ледяных, похожих на осклизлых медуз наростах на каменных ступенях.

Возможно, что и не страшно вовсе. Ну что такого ты мог сделать? Ничего. Вероятно, канцелярская формальность, скорее всего, перепись евреев… В худшем случае будут докапываться до брата Марии, думаешь ты, уже огибая угол больничного здания.

Спустя несколько часов тебя допрашивают в «Миссионерском отеле».

Вокруг снуют молодые люди в форме.

Рой солдат переговаривается, курит, распоряжается. Мужчина за столом перед тобой постукивает ручкой по раскрытым документам и смотрит на тебя холодным тяжёлым взглядом.

– Слышал, вы родом из России? Правда?

– Да.

– И знаете пять или шесть языков?

– Да… – отвечаешь ты растерянно, не понимая, куда он клонит.

– Как-то странно… У вас инженерное образование, учились вы в Европе, в разных странах, вон, Англия, Германия, Белоруссия. А теперь держите на пару с женой лавчонку дамской одежды.

– Всё так, я… – начинаешь ты, но он тут же перебивает.

– И вы еврей, – говорит он и откидывается на спинку стула. – С Давидом Вольфсоном в каких отношениях состоите?

– Он брат моей жены, – говоришь ты, ага, из-за Давида, значит, – но дальше вдруг неожиданный вопрос.

– Вы в курсе, что слушать Би-би-си противозаконно?

– Да, – киваешь ты и чувствуешь, что сцепил пальцы.

– И что запрещено распространять новости из Лондона?

Ты киваешь.

– И что вы обязаны сообщить, если вам станет известно, что кто-то их слушает?

«Как они об этом узнают?» – думаешь ты, судорожно перебирая в памяти места, где обсуждали последние новости из Лондона, но никак не можешь вспомнить, где что было, да и непонятно, кто бы мог донести.

– У нас есть доказательства, что эти новости обсуждались в некоем кафе, в «Кофейне».

Вот и ответ. Конечно. «Кофейня».

– Нам известно, что вы часто бываете в порту. Зачем? Что вы там делаете?

– Получаю товар, – отвечаешь ты. Кто-то ходил за тобой по пятам. Подслушивал твои разговоры, и в «Кофейне» тоже. Человек, понимающий по-норвежски. Но кто?

– Побудете тут, пока мы разбираемся в этом деле, – говорит мужчина за столом и машет рукой, отходи, мол, одновременно кидая взгляд на солдата у дверей.

– Что ж, спасибо, господин Комиссар. – Он отодвигает папку и велит охраннику препроводить тебя в камеру в подвале.


Даже и следующим утром ты ещё надеялся, что тебя отпустят, что кто-то в системе осознает – никакой опасности для Третьего рейха ты не представляешь, поэтому им же проще и дешевле позволить тебе заниматься своим магазином… но в камеру зашли трое солдат, дружелюбно поздоровались и попросили сложить руки за спиной. Холод металлических наручников сковал руки.

– Куда мы идём? – спросил ты по-немецки.

– Шагай, – скомандовал один из охранников и повёл тебя – вверх по лестницам, по коридору – во двор. Шёл снег. Чёрная машина ждала с включенным двигателем. Тебя запихнули внутрь. Машина поехала прочь из города. До тебя не сразу дошло, куда вы едете.

Лагерь Фалстад.

Час езды от Тронхейма. Большое кирпичное здание с внутренним двором, окружённое бараками; территория обнесена заснеженной колючей проволокой, сплетенье металлических нитей облеплено тонким слоем белого.

Ворота открываются, тебя завозят внутрь… мимо охраны, мимо голой берёзы… заводят в здание, ведут на второй этаж. По обе стороны коридора камеры. Двери деревянные, решётка над кормушкой выгнута. За одной ты видишь лицо арестанта. Два конвоира стоят и смотрят, как ты раздеваешься, в коридоре, прямо перед камерой, потом тебя в ней запирают. Продолговатое помещение, окно и нары. За спиной cо стуком задвигается засов, отсюда не сбежать, понимаешь ты, и тебя сковывает страх. Страх, потому что понятно: это конец, всё, что было раньше, было в последний раз.


А как Алкоголь, ты тоскуешь по нему первые недели в лагере, мечтаешь напиться: опьянение смягчило бы обстоятельства и мысли, приглушило бы отчаяние, ярость и страх, растворило их в дурмане забытья.


А как Ассоциации, непроизвольно возникающие когда угодно, по дороге на работу, в столовой, в лесу. Внезапные мгновения совершенно неожиданных воспоминаний, когда былое оказывается порталом во что-то иное.

Разбитые колёсами грузовиков колеи вокруг лагеря вдруг напоминают тебе о грязных ухабистых дорогах еврейского местечка в царской России, где ты вырос, о рябых курах за забором и о лохматом псе, которого ты обходил за версту.

Вид охранника, когда он нежится на солнце, запрокинув голову и прикрыв глаза, нежданно переносит тебя в студенческие годы в Германии, в мгновения абсолютного счастья: вот ты вышел из читального зала передохнуть, устроился на лавочке и наслаждаешься тёплым днём в ещё не подвластной нацистам стране.

Выстиранные рубахи сушатся возле барака, ветер раздувает их, точно паруса, а тебе вспоминается магазин, который вы с Марией сотворили с нуля, и поселение беженцев в Уппсале, где вам с Марией не хватило ума остаться, там на верёвках между домами сохло бельё, а вокруг носились ватаги детей.


А как Ажиотаж и веселье зимой на горке. Когда вас ведут в Фалстадский лес на принудительные работы, тебе издали виден раскатанный санками спуск: отполированная блестящая полоса за соседним хутором, почирканная чёрными полосами земли и камушков, нанесённых детскими ножками, когда малышня с радостным визгом, с красными от мороза щеками катается тут на санках.


А как Активация, как бесконечное множество историй, похороненных на годы под камнем преткновения, но теперь извлечённых на белый свет. Мешанина пустяков и подробностей, открывшихся нам внезапно, как обнаруживались в детстве под поднятым тобой камнем разбегающиеся во все стороны букашки.


Дорогой Хирш, эта книга – попытка отсрочить вторую смерть, отодвинуть забвение. Да, я не знаю наверняка, через что тебе пришлось пройти, как в точности всё было, но я собрал твою историю по крупицам и сложил их вместе, чтобы мы живо представили то ушедшее время. Я не еврей, но в моих детях, твоих праправнуках, есть еврейская кровь. Твоя история – она и их история. Как мне, отцу, объяснять им ту ненависть к евреям?

После нашего разговора у камня преткновения я залез в архивы, книги и семейные альбомы, я объездил разные городки и деревни, где прежде никогда не бывал, я поговорил со множеством людей. Но самое главное, я раскопал историю одной виллы на окраине Тронхейма. Историю совершенно чудовищную и неправдоподобную, я бы в жизни не поверил, что такое бывает, но эта вилла причудливым образом соединила нашу семью и Хенри Оливера Риннана, молодого человека, ставшего лютейшим из самых лютых нацистов Норвегии.

Вилла на букву Б.

Бандова обитель.

Б

Б как Банда.


Б как Бандова обитель, легендарная вилла на Юнсвансвейен, 46, она горделиво возвышается на самой границе исторического центра города. Даже спустя десятки лет после войны люди переходили на другую сторону улицы, лишь бы не идти вдоль дома с жуткой славой, как будто творившееся в нём зло сконденсировалось в воздухе и им можно ненароком надышаться и заразиться. Здесь, в этих стенах, Хенри Оливер Риннан и его банда вынашивали свои планы, пытали на допросах арестованных, убивали, пили и гуляли.

Журналист, попавший в Бандову обитель сразу после капитуляции фашистов, так описал свои впечатления:


В доме царил полный разор, риннанавцами владела, видимо, какая-то дикая страсть к разрушению. Все комнаты похожи на стрельбища, стены и потолок изрешечены пулями, а там, где обои показались им слишком целыми, они искромсали их в лоскуты. Даже в ванной и на стенах, и на самой ванне следы пуль. Остаётся предполагать, что пальба была одним из средств психологического террора узников, запертых в кромешной темноте в подвальных норах-камерах.


С виллой оказалась связана семейная полутайна, я впервые услышал о ней на кухне твоей внучки, а моей тёщи Греты Комиссар.

Была суббота или воскресенье, середина сонного разморённого выходного дня, когда дел, в сущности, никаких нет, отчего время замедляется и тянется томительнее, чем обычно. В гостиной на проигрывателе крутилась пластинка с джазом, тихое звучание фортепиано смешивалось с громкой вознёй детей, балансировавших на синем спортивном надувном мяче, до меня издали долетали взрывы смеха и глухое плюханье тел об пол. Я был на кухне с Гретой, она готовила обед – нарезала продолговатыми дольками грушу и укладывала её в жаропрочную форму к куриным бёдрышкам и овощам. Видимо, беседа касалась её детства, потому что, когда в кухню заглянул её муж, он с ходу спросил, в курсе ли я, что детство Греты прошло в штаб-квартире Риннана. Грета, с куриной ножкой в руке, улыбнулась неуверенно, смутившись, вероятно, что Стейнар выбрал неподходящее время для этого сообщения. Хотя фамилия Риннан звучала знакомо, я не смог сразу вспомнить, кто он такой. Стейнар пришёл мне на помощь и для начала назвал его имя – Хенри, а потом сказал, что он был тайным агентом нацистов, и стал живописать, какие именно ужасы творились в той штаб-квартире. Пытки. Убийства. Грета подняла руку в курином жире и предплечьем убрала волосы со лба; в другой руке она по-прежнему держала ножик.

 

Атмосфера была какой-то странно напряжённой, словно Грета предпочла бы не начинать разговор о том доме. Но любая её попытка заглушить уже зазвучавшую тему и перевести разговор на другое слишком бы бросилась в глаза. В гостиной что-то упало с характерным шумом, затем Рикка спросила ребят, не лучше ли им переместиться для игр на нижний этаж, и тут же возникла в дверях и мимо Стейнара проскользнула на кухню.

– Ты там жила? – спросил я с удивлением, потому что Грету я знал уже пятнадцать лет, но она никогда ничего подобного не рассказывала.

– Да, я жила там с рождения до семи лет, – ответила Грета.

– Вы о чём? – спросила Рикка, видя, что упустила часть беседы.

– Рассказываю Симону, что в детстве я жила в доме банды Риннана, – буднично сообщила Грета и как ни в чём не бывало методично разрезала половинку последней груши на две дольки. По лицу Рикки я понял, что и для неё сказанное тоже новость.

– Мы и представления показывали в подвале, – продолжила Грета с нажимом на слово «подвал», надавливая тыльной стороной руки на помпу бутылки с мылом.

– Там же, где Риннан в войну хозяйничал.

Грета и её старшая сестра вместе с соседскими детьми ставили в подвале спектакли. Они наряжались в родительскую одежду: сапоги на каблуках, шляпы, бусы – и пели. В качестве публики приглашались соседи – и дети, и взрослые; Грета стояла наверху лестницы и раздавала зрителям самодельные билеты, а взрослые, спускаясь в подвал, пригибали голову и с любопытством оглядывались по сторонам.

Картинки детского спектакля в пыточном подвале и маленькой девочки наверху лестницы вызывали вопросы. Как еврейской семье пришло в голову поселиться в доме, который во всём Тронхейме считался воплощением зла? Он стоил очень дёшево? Или им хотелось символического реванша? И как дом повлиял на поселившихся в нём?

Я загорелся желанием узнать больше, принялся читать всё, что смог найти, о банде Риннана и наткнулся на фотографии виллы, где выросла моя тёща. В то воскресенье Грету как будто отпустило, и она стала потихоньку рассказывать о своём детстве в Бандовой обители.

Когда Грета и Стейнар продали квартиру в Тронхейме, которую они по-прежнему сохраняли за собой, мы поехали туда с последним визитом. Спустились по улице, где когда-то располагался магазин «Париж-Вена», снова постояли у камня преткновения с твоим именем. А потом сели в машину и отправились на ту маленькую улицу недалеко от центра, Юнсвансвейен, где в доме 46 жила в детстве Грета.

Вилла оказалась симпатичным невысоким белёным домом с зелёными оконными рамами. Перед ним стояла красная раритетная машина пятидесятых годов, как будто время тут замерло.

– Позвоним? – спросила Грета. Я кивнул и, поскольку никто не пошевелился, дошёл по гравийной дорожке до двери и нажал на звонок. А потом долго стоял и ждал, пытаясь до конца сформулировать, что именно я скажу, если мне откроют.


Б как Безумные забавы риннановцев.

На полочке над моим письменным столом хранится рыжая свинцовая пуля, выковырянная из кирпичной стены в подвале Бандовой обители. Она сплющена на манер примятого поварского колпака, вероятно, от удара о стену во время тех самых безумных игрищ, коими риннановцы любили себя поразвлечь: привяжут узника к стулу и палят по очереди, соревнуясь, чья пуля пройдёт ближе всего от него, не задев.


Б как Бутуз, щекастый круглолицый младенец, и его голые младенческие ножки, вот он дрыгает ими, лёжа на пеленальном столике. А вот уже ковыляет по гостиной и взмахивает руками, чтобы не шлёпнуться, и радостно взвизгивает при встрече с другим малышом своего возраста.


Б как Ботаника и как Безмятежная жизнь домашнего детского садика, располагавшегося в том же подвале на Юнсвансвейен, 46 несколько предвоенных лет. Пока хозяин дома, институтский профессор Ральф Тамбс Люке, посвящал своё свободное время любительским занятиям ботаникой, собирал растения по всему Трёнделагу, а затем на втором этаже виллы высушивал их, сортировал и помещал в гербарий, снабдив элегантной подписью, его супруга Элиза Тамбс Люке и воспитанники детского сада в подвале играли, пели и жили своей жизнью, так что сперва по дому звенели детские голоса, это уж гораздо позже по границе земельного участка раскатали рулоны колючей проволоки, на въезде поставили охрану и виллу аннексировали насилие и зло.


Б как Брат и как Башмаки, как воспоминания о детстве, этой стране происхождения каждого из нас. Мы покидаем её, не зная ещё, какой вид примут осевшие на дно души воспоминания о событиях и переживаниях самых ранних лет: они сохраняются глубоко в нас, слёживаются там и всю дальнейшую жизнь формируют наш способ бытия и ландшафт нашей души, подобно тому как осадочные седименты формируют ландшафт морского дна.

Таким незабываемым стал для Хенри Оливера Риннана десяти лет от роду один зимний день в феврале 1927 года. Шёл снег, хлопья кружились в воздухе и налипали сугробчиками на окно школы в Левангере, у которого корпел над тетрадкой по чистописанию Хенри. Чёлка упала ему на глаза, и он как раз потянулся за ластиком, чтобы стереть ножку у буквы g, которой был недоволен, как вдруг заметил, что класс притих: учительница, оборвав фразу на середине, смотрит прямо на младшего брата Хенри и спрашивает, как у него дела.

– Ты очень бледный… ты здоров? – спрашивает она и выходит из-за кафедры. Хенри видит, что весь класс перемигивается, слышит первые смешки, их задавливают в себе в предвкушении скорого веселья, потому что учительница уже идёт по проходу между рядами парт. И вот-вот обнаружится то, что Хенри с братом всё утро пытались спрятать от чужих глаз: младший брат Хенри обут в дамские сапожки, чёрненькие, но дамские, позабытые заказчицей в башмачной мастерской их отца. Так Хенри и знал, что добром не кончится, он и маме объяснял, что нельзя отправлять сына в школу в дамской обуви, но мама сунула ему под нос зимний башмак брата с полуоторванной подмёткой и голосом, исключавшим возможность возражений, заявила, что брат не может пойти в школу в драных ботинках – он промочит ноги насквозь, ещё не успев завернуть за угол. Каблук, и правда, у сапожек невысокий, но всё равно за километр видать, что обувь женская, вдобавок она велика брату на несколько размеров, и ему пришлось всю дорогу растопыривать пальцы, чтобы не потерять сапожки, из-за чего он вышагивал странной, неестественной походкой. Утром брату удалось незаметно прошмыгнуть в школу мимо стаи мальчишек, они, по счастью, были заняты своим и не заметили его обувки. В классе одна девчонка пихнула другую, они прыснули со смеху, но тут вошла учительница, все вскочили и, как положено, хором сказали: «Доброе утро!» А когда училка их усадила, Хенри с головой ушёл в вывязывание буковок в красивые ряды и почти забыл думать о треклятых сапожках, но училка вдруг прервала урок и теперь вот идёт к парте брата с взволнованной озабоченностью на лице. Хенри чувствует, что у него вспыхнули щёки, видит, что брат засовывает ноги поглубже под стул, надеясь скрыть сапожки, но тщетно. Учительница останавливается рядом с его партой, изумлённо раскрыв рот, и из него, как непослушные горошины, сыплются слова.

– А… что это у тебя на ногах? – спрашивает она, вызывая ухмылки всего класса. Сердце Хенри колотится быстро-быстро, щёки полыхают позором, он смотрит на брата – тот молчит, глаза бегают, но он ничего не отвечает, очевидно, не знает, что сказать. Правду ему уж точно говорить нельзя, думает Хенри, нельзя говорить вслух при всех, что их отец, башмачник, не озаботился ремонтом ботинок собственных детей, лучше наврать с три короба, типа схватил первую попавшуюся обувь, не поглядев, или обулся так шутки ради, хотел проверить, заметит ли кто-нибудь, но брат ничего такого не говорит, он вообще ни звука не произносит. Отвечай давай, думает Хенри, молчание только раздувает позор, покрывший уже его всего, поэтому он кашляет, якобы прочищая горло, отчего внимание учительницы и класса переключается на него. Хенри чувствует на себе их взгляды. От всеобщего внимания сердце Хенри начинает колотиться ещё сильнее, он совсем не уверен, что справится, но дрейфить нельзя, нужно что-то сказать, как-то выправить ситуацию, думает он и заставляет себя посмотреть на учительницу.

– Да он просто дурачился, мерил дома обувь из мастерской, – говорит Хенри и даже вымучивает улыбку, предлагая учительнице поверить ему, но видит по её лицу, что нет, не хочет она ему верить и не улыбается, а только упорствует: присаживается на корточки рядом с его братом, кладёт руку ему на плечо и говорит:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru