bannerbannerbanner
Волшебник из Гель-Гью

Леонид Ильич Борисов
Волшебник из Гель-Гью

– Они неопределимы и, видите ли, комичны. Присматриваю за тем, чтобы сходок люди не устраивали. А по-моему, пусть устраивают. Слежу за тем, чтобы кто-нибудь кого-нибудь не зарезал. Трижды в день посыпаю пол мокрым песочком, мету, прибираю. Должность препротивная, как видите. Но я своего дождусь.

Незнакомец выпрямился, кашлянул и сию же минуту распрощался с Грином, откозыряв по-военному. Грин смотрел ему вслед. Где-то в тайниках мозга зашевелился, прося жизни, рассказ о человеке, работающем на вокзале. Приходят и уходят поезда. Жена вокзального служащего с любовником своим уезжает в другой город. Что дальше?

Сегодня Грину не нравился его давнишний способ находить сюжеты для своих рассказов, переиначивать и перетряхивать увиденное и услышанное. Что-то искусственное, случайное, невыношенное. Да, но вот зреет в сердце мысль о Бегущей по волнам. Да, но – послезавтра вторник. Да, но – вот живет где-то недалеко Максим Горький, и…

– Завтра я намерен побывать у человека, имеющего возможность помочь мне во многом, – сказал Грин жене. – Сегодня – кинематограф. Завтра – визит к Горькому. Во вторник цирк. Веринька, жизнь должна быть красивой, умной, интересной. Давай пировать сегодня, хочешь? Будем пить во имя больших праздников, которые ужо наступят!

Глава семнадцатая

Жужжанье пчел над яблонью душистой

Отрадней мне замолкнувших в цветке.

А. Фет

Грин заготовил для Горького письмо – на тот случай, если его не окажется дома. Оно было кратким:

«Дорогой Алексей Максимович, хочу видеть Вас. Убедительно прощу сообщить мне, когда позволите прийти к Вам, чтобы поговорить о делах, касающихся искусства. От всей души желаю Вам здоровья и счастья.

Искренне любящий Вас А. С. Грин – писатель, Вами, возможно, незамечаемый: судьба, случайности и многие обстоятельства заставляют его печататься в синих и даже желтых журналах. 1 Марта 1914 года»,

– Так хорошо? – спросил он жену.

– Всё хорошо, – сказала жена. – Но за последнюю неделю я тебя не узнаю. Ты перестал являться домой пьяным, ты переменился разительно. Если в этом повинна глухонемая – слава ей!

Грин надел новый костюм. Долго вместе с женою выбирал галстук: ему хотелось что-нибудь попестрее, жена советовала остановиться на темно-синем.

– Мне неясно, зачем ты идешь к Торькому? – сказала жена.

Грин ей ответил:

– У нас в Вятке жил мальчишка по прозвищу Кисель. Все ученики нашего городского училища ходили с разбитыми носами и синяками над глазами. Мальчишек били и на улице и дома. Кисель никого не боялся, его все уважали, он недурно учился, независимо держал себя с учителями. Он много читал, он знал больше всех нас. Те, кому не везло в мальчишеской жизни, кто боялся соседских собак и слободских парней, шли к Киселю за помощью и советом. И он помогал. Учил различным приемам борьбы, давал в долг – до рубля. И ему отдавали. Мне сейчас понадобился такой человек. Меня тянет на исповедь. У меня есть сомнения. Глухонемая – частность. Выдай чистый носовой платок.

Когда ему бывало очень не по себе или когда все радовало и ничто не раздражало, он любил далекие прогулки пешком. И сегодня путь до Монетной он решил совершить «на своих на двоих». По Садовой, Марсову полю, через Троицкий мост, по Каменноостровскому. Вспомнил, что сегодня понедельник. Тяжелый день. Но день такой легкий, веселый, солнечный! И в душе такой трепет, словно крылья растут.

Бывают в жизни взрослого человека такие дни, часы и – чаще – минуты, когда ему, по совокупности счастливых обстоятельств, удается обрести некую машину времени и, сев в нее где-нибудь на освещенном фонарями или солнцем углу, прибыть на площадь, мост или даже, скажем, задний двор ветхого дома, все равно куда, но всё же в такое место, где особенно хорошо было однажды в жизни. Так мы, вдруг остановившись, с какой-то смертельной радостью видим камень, перила и рельсы на мосту такими, какими видели всю эту мелочь в некий блаженный час – детства ли, юности ли или совсем недавно. И вдруг запахнет кофеем, который, еще в зернах, лежит в мельнице, и аромат хорошо заварившегося чая закружит голову и останется произнести: «я не выучил урока…» или что-нибудь в этом роде. И где-то в области сердца защемит сладко и печально, и тут понадобится очень немногое, чтобы человек написал стихи, нашел редкое сравнение в своей прозе или в полчаса сочинил вальс или песню.

Чтобы пережить подобное состояние человеку на улице, достаточно музыки военного оркестра, шарманки, ноющей во дворе, капли, упавшей с крыши под ноги, или запаха, прилетевшего на спине упругого ветpa. Если же блаженное воскрешение пережитого мига застигнет нас дома, в комнате, – потребуется много усилий, чтобы не покинуть дом навсегда.

Подобным состоянием однажды был охвачен Грин, и с тех пор оно стало его свойством; благодаря ему он, человек, как и все, видел мир глазами волшебника и поэта. Сегодня, на пути к Горькому, он пережил особенно ярко и глубоко это ощущение ухода не от действительности, а от всего того в ней, что доступно взору каждого.

Грин переходил Троицкий мост. Большие фонари на нем, несмотря на то что был день и уже по весеннему ярко светило солнце, горели все до одного. Их забыли выключить из электрической сети. В каждом матовом шаре фонаря сиял бриллиант. И длинный, пустынный в этот час мост заявил о себе как о некоем Пассаже с поднятыми витринами, в которых, через правильные промежутки, сияли драгоценные камни, числом шесть, по три справа и слева. Совершенно нелепо и странно было видеть ползущий по мосту трамвай, бегущие автомобили и пролетки извозчиков. Для того чтобы появление их на мосту стало законным и естественным, необходимо было выключить свет из всех фонарей, убрать бриллианты из круглых стеклянных футляров. И был такой момент в жизни моста, и его наблюдал Грин, когда только один он стоял на мосту в самой недоуменной позе: все виды транспорта были задержаны на подъеме и у памятника Суворову и на Каменноостровском проспекте. Неизвестно, почему и зачем это было сделано, но через пять минут Грин явился средоточием внимания. Его заметили задержанные пешеходы с обеих сторон моста, к нему устремились идущие навстречу, его старательно обгоняли те, что шли позади. Его окружили, он остановился. «Что случилось?» – спросили его. Он указал на освещенные фонари. Никто ничего не понимал. Любопытство осталось неутоленным.

А фонари продолжали сиять; не были они потушены и тогда, когда Грин возвращался, а это произошло через полтора часа. И он решил – вполне искренне и серьезно, что в данном случае это вовсе не было забывчивостью со стороны заведующего мостом, – мост был освещен потому, что в цирке «Модерн» со 2 марта начинались гастроли знаменитых артисток цирка Веры Суходольской и Екатерины Томашевской. На огромном плакате, стоявшем на углу Конной улицы, Грин прочел, сдерживая сердцебиение, тоску и чувство счастья:

ВНИМАНИЕ! ВНИМАНИЕ! ВНИМАНИЕ!

Только пять гастролей!

Спешите видеть!

ЕВРОПЕЙСКИЙ НОМЕР!

Впервые в России! Выход артисток цирка Веры Суходольской и Екатерины Томашевской. Исключительный номер иллюзий, стоящих на грани чуда. Цветочный дождь! Исчезновение cестер-близнецов на глазах у зрителей! Проход сквозь дерево и железо!

Грин закрыл глаза. Ветер Васильевского острова засвистел в его ушах. Вековая липа зашумела над его головой.

Не хотелось открывать глаза, не хотелось расставаться с воспоминаниями. Уйти, не дочитав плаката? Нет. Любопытно, что же дальше?

ПОЛЕТ ПОД КУПОЛОМ ЦИРКА.

НОМЕР ПОТРЯСАЮЩИЙ И НЕОБЪЯСНИМЫЙ!!!

ЕКАТЕРИНА ТОМАШЕВСКАЯ МИСТИФИЦИРУЕТ

ЗРИТЕЛЕЙ ПО ИХ ЖЕЛАНИЮ!

Поразительные опыты трансформации!

Исключительно! Сенсационно! Волшебно и сказочно!

Цены на места повышенные. Дети на вечерние представления не допускаются.

ДИРЕКЦИЯ

На этом же плакате доводилось до сведения публики, что гастроли знаменитого дрессировщика диких вверей Эдуарда Чезвилта заканчиваются первого марта.

Грин зашел в помещение цирка, справился в кассе о билетах. Ему ответили, что на завтра и послезавтра нет ни одного свободного места. Грин встревожился:

– Позвольте, а как же я попаду на представление? Мне необходимо во что бы то ни стало быть завтра на выходе артистки Суходольской. Я приглашен.

– Если вы приглашены, то о чем же вы беспокоитесь? – сказал кассир, – У вас есть пригласительный билет?

– У меня ничего нет. Но я приглашен. По телефону.

Он разволновался всерьез и трогательно. В самом деле – главное он упустил: без билета в цирк не пустят. Билеты все проданы. Кассир, человек положительный и добрый, мигом поправил настроение странного незнакомца. Он сказал, что необходимо будет завтра обратиться в дирекцию и вызвать того артиста, который приглашал на представление. В таких случаях выдают контрамарки. Ставят дополнительные кресла, стулья, скамьи.

У Грина отлегло от сердца. Он поблагодарил кассира. Спросил его:

– А чего вы, извините меня, сидите тут, ежели билетов нет ни одного?

– Должность, господин, – ответил кассир. – Мне платят жалованье, и я обязан сидеть.

– Глупо! – воскликнул Грин.

– Но еще глупее, когда вас заставят чистить задние ноги слона или купать мартышек, – сказал кассир. – А так обычно бывает. Но мне пятьдесят семь лет, и поэтому я имею право отказаться от подобной работы.

– Еще один вопрос, господин кассир, – сказал Грин. – Вот тут, на плакате, сказано: цветочный дождь. Это что же, – артисты, надо думать, привезли с собою цветы?

– Разное говорят про этих артисток, – доверительно произнес кассир. Грин ему нравился, в нем было нечто младенчески наивное и умилительное. – Но одно всем известно наверное: никаких цветов у них нет. Но в назначенное время весь цирк будет затоплен цветами. Живыми цветами, представьте себе!

– Это чудо! – воскликнул Грин.

 

– Это фокус, – спокойно добавил кассир и, извинившись, закрыл свое окошечко.

Грин оглядел невзрачное деревянное здание цирка, афиши, наклеенные на его стенах, и ему до исступления, до судороги вдруг стало хорошо и весело – так, как это бывало в детстве накануне больших праздников, дня рождения и именин, когда прощались все шалости и он получал подарки. Хорошо, что есть глухонемая и интересные книги; хорошо, что мир не так прост, как думают о том трусливые души; хорошо, что… но тут встали в очередь тысячи хорошо и последним стыдливо улыбнулось то, с которым Грину всегда было хорошо и уютно: хорошо, что я художник.

Большая доля!

С мыслями о пути своем в жизни дошел Грин до дома, где жил Горький, повернул ручку звонка на двери его квартиры. Ему открыла молодая черноволосая девушка, миловидная и ясноглазая. Грин оробел. Он не знал, что и сказать ей. А вдруг Горький дома?

– Как вас зовут, малютка? – спросил он.

– Липа, – просто ответила девушка. – А вы пройдите. Вам, наверное, Алексей Максимович нужен?

– Да, он мне очень нужен, – совсем теряясь, произнес Грин: ему и хотелось, чтобы Горький был дома, и было страшно при мысли, что придется говорить о себе… Говорить о себе Грин не любил.

– Да вы пройдите, здесь холодно, – гостеприимно кланяясь, сказала девушка. – Алексея Максимовича нет дома, он вчера уехал в Мустамяки, но велел, чтобы ему оставляли записки те, которые будут приходить.

– Нет, Липа, я не войду, – вот возьмите письмо Горькому. Странно, что вас зовут Липой. Господи, – Липа…

И он подал ей письмо в синем конверте. Девушка сунула его в карман передника и решительно заявила, что она не может так долго стоять на холоду.

– Входите и посидите, я напою вас чаем. Или…

Грин рассмеялся:

– Или вы перед самым носом моим захлопнете дверь! До свидания, Липа!

Фу!.. Нерешительность – свойство всех даровитых натур, как сказал Песталоцци. Песталоцци – фамилия, похожая на ступку без пестика. О, если бы Горький оказался дома! Он увидел бы счастливого человека, несчастного только потому, что ему везет не там, где хотелось бы. Но – ничего! Всё будет хорошо. Нерешительные натуры так обычно и говорят.

Над землею затрепетал снежок. Ни одна снежинка еще не опустилась на камни города. Так не хотелось звездочкам и крестикам умирать на земле. Но вот упала первая мохнатая бабочка, за нею полегли тысячи холодных лепестков. Они облепили цирковой плакат, и он стал похож на огромный кусок плюша. К цирку подъехал автомобиль.

Ослепительное предчувствие толкнуло Грина под локоть, сказало ему: «Беги!» Он не смел ослушаться. Раскрылась дверца, и на панель ступила глухонемая. Увидев Грина, она мгновенно закрыла глаза рукой. Грин встал рядом с нею. Он мог бы заплакать сейчас.

Белые холодные лепестки падали на Веру Суходольскую и Александра Грина. Он отвел ее руку, сказал:

– Здравствуйте! Не уходите! Родная!

По движениям его губ она поняла то, что он сказал. Она вспомнила августовский вечер в Летнем саду. Она сравнила живое лицо Грина с той фотографической карточкой, что стояла у нее на столике. Что говорит этот человек? Глухонемая рассмеялась. Грин спрашивал:

– Вы живы? Что же было?

Она, к счастью для него, не могла объяснить ему этого. Она приоткрыла рот, пальцем дотронулась до кончика языка и рассмеялась. Она показала ему снежинку, севшую на кончик указательного пальца в перчатке: затейливый рисунок, ему уже начали подражать строители домов, украшавшие орнаментом фасады и стены на лестницах. Глухонемая указала на себя, взяла Грина под руку и широким просторным жестом осенила падающий снег.

Расставшись с глухонемой, он почувствовал себя одиноким и никому не нужным, ибо слишком много сил отдано было размыканию этого чудесного знакомства, чересчур много тайн связано с разгадкой некой простейшей вещи; так много сил ушло на разгадывание себя самого в тусклом зеркале времени, что дальнейшее продолжение знакомства потребовало бы от Грина убийства в себе писателя, самоубийства лучших свойств его драгоценного таланта.

Он решил не ходить в цирк. Он мог теперь когда угодно посетить глухонемую, – вот ее визитная карточка, на ней адрес: Съезжинская улица, 4. Всё вдруг стало просто, буднично и только интересно.

– Плыл, боролся с волнами и течением, доплыл, высадился на берег, а на нем обычная трава, мокрая галька и зарегистрированные господином Бремом птицы.

Так рассуждал он вслух, не желая знать, слушают его и смеются над ним или смеются над ним к не слушают. Ему хотелось без конца идти и и.тги, он знал, что сегодня он не устанет, что сегодня он в состоянии пройти сорок – пятьдесят верст и выпить ведро крепчайшего вина, а потом сесть за работу и написать отличный рассказ о том, как человек, всю жизнь тосковавший по раю, заскучал в нем.

Снег вьется, неслышно звенит и тяжко падает. Мороз в девять градусов помогает ему сохранить и цвет и форму надолго. Небо в облаках, они движутся решительно и быстро, как в театре.

ВОТ Я И ЗНАКОМ С ГЛУХОНЕМОЙ.

Как нелепо пустынно Марсово поле. Здесь должен быть сад, и посредине его, узким коридором, асфальтированная дорога. Слева березы, справа липы, желтые казармы Павловского полка над купами зелени предстанут глазу продолжением неба.

Трамвайные пути между Летним садом и березовой рощей зазвенят согласно с веселым шумом деревьев. Лебяжью канавку засыпать. Превратить ее в один сплошной цветник. Двадцать четыре клумбы, каждая посвящается одному виду цветов. До чего же красиво! Квадратная клумба с белыми розами. Круглая – с красными. Клумба восьмиугольная – с левкоями. Двенадцать фонтанов, шесть прудов. Раковина для оркестра, вся перевитая плющом. Он зацветает белыми колокольчиками.

ВОТ Я И ЗНАКОМ С ГЛУХОНЕМОЙ. ИМЯ ЕЕ – ВЕРА.

В Летнем саду поставить бюсты писателей, поэтов. По, Лонгфелло, Байрон, Теннисон, Андерсен, Вальтер Скотт, Гофман, Перро, Гауф, Гюго, Лермонтов, братья Гримм, Жуковский, Диккенс, Твен, Шекспир, Мериме, Грин…

Что? Грин?

– Да, и мой бюст. Вот я могу помочь городу благоустроиться, я в состоянии украсить его, преобразовать, переделать, ибо я человек Большой Доли. Но художников не призывают к подобной практической работе. Вот еще: лавочные вывески уродуют дома. Фасад дома должен быть освобожден от вывесок. В крайнем случае, на оконном стекле магазина будет сказано, чем тут торгуют. Часовая мастерская не нуждается в вывеске – будильник на витрине произносит: здесь меня чинят и чистят. Не требуют вывесок аптека, магазины обуви и одежды. Прекрасен дом без вывесок. Тротуары следует расширить. Дорогу залить цветным асфальтом. Представьте себе темно-зеленую дорогу Невского!

ВОТ Я И ЗНАКОМ С ГЛУХОНЕМОЙ. ЗАВТРА ОНА ВЫСТУПАЕТ В ЦИРКЕ. Я НЕ ПОЙДУ В ЦИРК.

На небе открылось голубое оконце. Серебряный луч стремглав ударил Грина в висок.

Дворники – молодой и старый – трудились над тем, чтобы поднять и прикрепить к дому над подъездом огромную металлическую букву «Н» с двумя палочками под нею. В некий царский день эта первая буква имени императора всероссийского должна быть иллюминована полсотней электрических лампочек.

Дворник молодой перевязал букву веревкой, сказал «хорош» и, забравшись на лестницу, вместе с дворником старым принялся тянуть пудовую тяжесть вверх.

«Упадет!» – подумал Грин и – угадал: с высоты семи-восьми аршин и буква и корона над нею тяжко ударились о землю.

Дворники сошли вниз и принялись ругаться, разглядывая покривившуюся букву и сильно помятую корону.

– Упала, братцы, – сказал Грин. – Значит, так тому и быть. Значит, пора! Не понимаю только, чем вы недовольны.

– Иди, барин, по своему делу, – раздраженно вымолвил молодой дворник.

– Я не барин! – воскликнул Грин, и голос его налился обидой. – Я твой друг. И «Синий журнал» тоже упадет, – сказал он, но уже себе, не дворнику. И улыбнулся, задерживая дыхание.

Глава восемнадцатая

Ты в поля отошла без возврата.

А. Блок

Он не пошел в цирк.

Он остался дома. В отличном настроении сел к столу и попробовал заняться работой – начать роман под названием «Бегущая по волнам». Давно, много лет назад, захотелось ему написать нечто, отличное от всех существующих жанров, смешать реальное с фантастическим, науку с вымыслом, героев своих поселить в море на корабле, создать чудесное вне традиций морских приключенческих романов; языком вещи вполне реалистической рассказать о явлениях почти сказочных, но всюду выдерживая тон повествователя, желающего не поражать, а, наоборот, о чуде и тайне говорить так, как в обычной беллетристике говорят о загородной прогулке и сборах на службу.

Писать роман мешала материальная необеспеченность, жизни мышья беготня, засасывающая работа в еженедельниках, – многие иные обстоятельства, совершенно непонятные людям трезвых, практических профессий. А вот сейчас, при материальной неустроенности, непонимаемый и непринимаемый всерьез, Грин увидел роман свой стереоскопически выпукло и ясно. Глухонемая трижды подчеркнула давно найденное название, бытие цирковой артистки связалось с бытием писателя, замысел, подобно яблоне, стал расти в стороны, его плоть стала менее по-гриновски условной, а чудеса и тайны переходили в роман без усилий со стороны сюжетных дел мастера.

Оставалось построить всё не совсем так, как было в жизни, требовалось, сохранив аромат подлинности всего пережитого, создать нечто автобиографическое, нечто схожее с Гофманом, но отредактированное Бальзаком и украшенное рисунками художника, который приходился бы сродни Врубелю.

Грин, представляя себя в роли заказчика иллюстраций к своему будущему роману, рассуждал так:

– Меня мог бы иллюстрировать Врубель, но несколько исправленный Федотовым. Гогена попросим, чтобы он раскрасил рисунки. Тогда – получится как раз то, о чем я мечтаю.

… Сегодня он написал одну страницу и остался недоволен тем, что у него вышло. Он не догадывался, что роман этот будет им написан несколько лет спустя, при обстоятельствах, вовсе исключающих какие-либо воспоминания о глухонемой. Сегодня он ошибался. Ему показалось, что достаточно одного волнения для того, чтобы приступить к работе. Грин волновался потому, что преждевременно развязал узлы, им же самим завязанные на скамье Летнего сада. Для художника гибельно любопытствовать там, где нечто происходящее в личной жизни его сходно с характером его творчества.

Грину хотелось бы, чтобы глухонемая уехала куда-нибудь, и немедленно. Чтобы она написала ему примерно следующее: «Я неповинна в том, что происходило чудесного с вами. Я вовсе не глухонемая. Я притворщица. Я говорю и слышу».

Через два месяца он и в самом деле получил письмо от нее из Парижа. Она подробно описывала свои гастроли. Не без таланта она рассказала о своем визите к знаменитому Лоруа, который берется вернуть ей голос. Только голос, речь, язык. В длиннейшем постскриптуме глухонемая поведала Грину о приключениях своей сестры, вздумавшей мистифицировать самого Президента Республики.

В июне того же девятьсот четырнадцатого года Грин получил от Суходольской открытку из Москвы. Она писала:

«Мой дорогой волшебник Грин!

В самом скором времени мы увидимся. С первого августа я решила отдыхать до следующего августа. О дне приезда дам телеграмму. Что написали нового, кроме маленькой новеллы, напечатанной в «Аргусе»? Почему Вы не печатаетесь в солидных, известных и уважаемых журналах? Привет от Катюши. Моя старая нянька – Вы не забыли старухи из квартиры № 7? – до сих пор очарована Вашим послушанием.

Ваша Бегущая по волнам».

– Ты уже не Бегущая по волнам, – произнес Грин. – Теперь ты ничего не можешь. Ты – моя знакомая…

Для еженедельной газеты, выходящей по понедельникам, Грин написал маленький рассказ «Операция хирурга Дефо».

В этом рассказе глухонемая Вета любила человека, чудесно возвратившего ей слух и способность речи. В этом рассказе, написанном наспех, кое-как, Грин беспечально прощался с той женщиной, которая из сна, тайн и загадок вошла в его бытие, и поэтому, быть может, он вовсе не думал о форме, он пренебрег ею, и рассказ получился вялый, не живой.

Грин прочел вслух написанное, исправил некоторые прилагательные, остался недоволен работой своей. Свернул рукопись в трубку, сунул в грудной карман и направился в редакцию газеты.

На Садовой его окликнул высокий человек европейского вида, – он гордо нес голову свою, барственно постукивая тростью. Грин сконфуженно поздоровался со своим литературным отцом крестным. Виктор Сергеевич Миролюбов, впервые напечатавший Грина, редактировал «Ежемесячный журнал», на его страницах печатались Бунин, Куприн, Блок. Журнал считался передовым и чистым, каковым он и был в действительности. Редкий номер его не подвергался штрафу или конфискации за противоправительственное направление статей, печатавшихся в нем. Грин любил и уважал Миролюбова безмерно, а поэтому, возможно, и не захаживал к нему на Серпуховскую, боясь грозных распеканций и строгой критики.

 

– Куда вы торопитесь, голуба? – спросил Миролюбов. – Есть у меня к вам маленькое дельце. Завернем-ка в Юсуповский садик. Угодно будет?

Грин послушно, как школьник, сел на скамью. Миролюбов помедлил, стоя разглядывая Грина. Когда-то, в дни молодости, Виктор Сергеевич пел в провинции, и потому, наверное, в осанке его сохранилось нечто театральное. Он щурил красивые большие глаза и пальцами левой руки поглаживал мягкую, клинышком, бородку.

Миролюбов сел рядом с Грином, концом трости написал на песке дорожки: «Мне нужен хороший рассказ». Грин прочел. От сердца отлегло. Он поднял глаза, взглянул на Миролюбова, улыбнулся:

– Я написал рассказ для этой, как ее, масловской газетки. Той, что по понедельникам выходит.

– При себе?

– При мне, Виктор Сергеевич.

– А ну, позвольте. Нечто гриновское? Иностранное, с Гнорами и Моорами, да?

Грин подал Миролюбову рукопись. Спичкой, валявшейся подле ног, написал на песке: «Для Вас не подойдет». Миролюбов прочел.

– А это мы увидим. Так. Вета. Дефо… Забавно. Робинзон Крузо, значит, а?

– По-вашему, Виктор Сергеевич, ежели в рассказе есть Илья, то непременно Обломов, а ежели Пушкин, так обязательно тот, который Евгений Онегин. Нельзя так!

– Придираюсь? Ну, ничего. Только вы скамейку не трясите. Гм. Глухонемая. Так. Со специалистами по этому поводу говорили? Напрасно, голуба.

– У меня, Виктор Сергеевич, иначе. У меня своя реальность.

– Оно хорошо. За это и люблю вас, только… Гм. Двенадцатый век, индусы… Так.

– Напечатают, – сказал Грин. – Целиком подвал займет.

– То-то и оно, что напечатают. Гм. Вас убивает Дефо. Н-да. Действительно, в подвал, как вы изволили заметить. Получите, голуба.

Миролюбов протянул Грину его рукопись:

– Для меня не подходит.

– И слава богу. Маслов сегодня же в набор пустит.

– А вы обрадуетесь? По совести скажите!

– Плакать-то чего же, Виктор Сергеевич? По совести! Пишу как умею. Иначе не могу.

– В том-то и дело, что можете, голуба, – строго произнес Миролюбов. – Хорошо можете. А этот Дефо – тот, который у вас в грудном кармане, – чепуха, дерганье таланта.

– Ну?

– Не «ну», а так точно! Я насквозь вас вижу, Александр Степанович! Попалась вам на пути глухонемая, вот и избываете какую-то страничку в своей жизни.

Он замолк. В круглом пруду Юсуповского сада плескалась рыба. Нянюшки и мамаши покрикивали на детей, паиньки и шалуны катали желтые обручи, втихомолку дрались за кустами.

– Вы это правильно, Виктор Сергеевич, – сказал Грин, и ему захотелось, чтобы крестный отец его подольше сидел на скамье, строже разговаривал с ним и не таился бы, а выкладывал всё как на ладони. «Умница, – подумал Грин. – У нас таких редакторов раз-два, и обчелся».

– Рентген у вас прекрасно работает, – сказал Грин. – Знаете вы меня как облупленного.

Миролюбов рассмеялся:

– Люблю я вас, голуба, потому и знаю. И потому не люблю этих ваших имитаций. Не люблю и жду от вас большего. Вы это можете. Одарены вы щедро.

– Спасибо, Виктор Сергеевич. У меня на сердце потеплело. Я к Горькому не так давно ходил, дома его не застал, письмо оставил, и до сих пор ответа нет. Своего, знаете ли, адреса не написал ему. А жаль.

– А вы теперь у него побывайте. Горький писатель правильный. С ним вам хорошо бы потолковать.

– Схожу. А что все-таки делать мне, по-вашему?

– По-моему, вам не следует угождать вкусам «Огоньков» и «Синих журналов».

– Да я…

– Не перебивайте! Они вас впустили к себе, они вас и подпортили. Немного, но ощутительно. Начали вы им угождать. Вот этот ваш Дефо – недоносок. Повторю еще раз: дерганье таланта. Вы, по-моему, реалист, но реальность ваша несколько сказочна. Волшебна и поэтична. Это хорошо. Вы писатель праздничный. Перед вами большая дорога. А вы, голуба, сворачиваете в канавки, в бурьян да крапиву.

Помедлил и сказал:

– Вам нужно романы писать. В рассказах, к тому же, вы жметесь. Теснота у вас в рассказах, и торопитесь вы. Для Масловых работаете. Ох, подпортили вас, голуба! Голову вам пригибают, а вы имеете право высоко держать ее!

– Спасибо, Виктор Сергеевич, – от души произнес Грин. – Советчиков у меня нет. Илья Абрамыч что скажет? Маслов – он возьмет и тиснет, всего и разговору, В контору пойдешь – сто рублей готовы.

– Сто рублей и я вам отпущу, – пообещал Миролюбов. – И напишите для меня сказку. Вашей реальности хочу от вас, понимаете? Не имитации, отнюдь… Вы это что же делаете?

Грин слазал в карман за рукописью, развернул ее и с удовольствием явным разорвал – крест-накрест. Взглянул на Миролюбива. Тот задымил короткой толстой сигарой.

– Пусть будет один Дефо, – сказал Грин, пуская обрывки бумаги по ветру. – Тот, который Робинзон Крузо.

– Хорошая книга, – сказал Миролюбов. – И вы такую можете написать. А что касается глухонемой, то…

– То? – Грин даже ногой притопнул. – То?

– Избыть ее надо вне литературы вашей, вот как я думаю. Кое-что и до меня дошло. А не жаль рассказули?

– Я для вас, Виктор Сергеевич, напишу, – весь вспыхнул от сжигавшей его радости Грин. – Мне бы от разноцветных журналов уйти!

– А вы им высший сорт давайте. Что мне, то и им. А потом и большая литература примет вас. Вот увидите. Не фокусничайте только. Ну, раз фокус показали, два показали, и довольно. Валерий Яковлевич тоже с бледных ног начал, а до чего дошел! Как прекрасно работает! Большой поэт из него выйдет. Да и вышел уже. Ну-с, вам куда? Проводите-ка меня до Невского.

Взял Грина под руку, и они пошли нечетной стороной Садовой, – оба высокие, длинноногие, умный редактор и талантливый писатель.

– Вы мне дадите небольшую вещицу, голуба, к пятнадцатому августа. На лист, полтора. Простите, что я вас учу, но вы пишете, я печатаю. Следовательно, могу требовать. Хочу получить такую вещь, которая…

– Приготовлю, Виктор Сергеевич. Есть у меня темка – пальчики оближете!

– Только никому и никогда не говорите о своих темках, голуба. Творческая мысль должна зреть в тайне. От болтовни всегда что-то теряется. Терпеть не могу, когда писатели хвастают своими замыслами. Блок, например, помалкивает. Напишет – прочтет, принесет, покажет. Бунин терпеть не может анонсирования своих рассказов. Ну, а за авансом приходите завтра. Сотенку отпущу. Больше не выйдет. Денег у меня мало. В мае пятьсот штрафу уплатил. Так как же, могу рассчитывать на вас?

– Даю слово, Виктор Сергеевич!

Грин сдержал слово. Он написал рассказ раньше срока и передал его секретарю для Миролюбова. По улицам Петербурга с песнями шли запасные. Первые плакаты с карикатурными изображениями Вильгельма Второго расклеивали на домах и заборах. С Варшавского вокзала ежедневно отправлялись воинские эшелоны. Грин ожидал повестки, и она пришла.

В канцелярии воинского начальника на Фонтанке, 90, Грина продержали шесть часов, потом вместе с другими выпроводили на двор. Старший писарь встал на табурет и объявил, что всем тем, кого он сейчас назовет по фамилии, нужно явиться завтра сюда, в проходные казармы, к восьми утра. Толпа в двести человек окружила писаря. Ивановы, Петровы, Семеновы, Власовы, Парфеновы выкрикивали «я» или «здесь», получали из рук писаря солдатскую справку и уходили домой. Грин из любопытства ближе подошел к писарю; ему нравилось, как тот, раскалывая воздух ребром ладони, по слогам произносил;

– Ту-ма-ков!

– Го-ро-ди-щен-ко!

И вдруг старший писарь отрывисто крикнул:

– Гриневский!

Отзыва не последовало.

– Гриневский! – еще раз крикнул писарь.

– Я здесь, – последовал ответ. – Только, господин писарь, мне нужно на фронт, а вы собираетесь мотать меня по казармам!

– Забирай документ и иди выяснять на комиссию, – сказал раздатчик справок и вручил Грину длинную, узкую полоску бумаги. Грин взял ее и поднялся туда, откуда его только что выпроводили. Там он отыскал комнату, в которой переосвидетельствовали калек и больных. Грин разделся. Над ним принялись смеяться:

– Освободят! На этакие ходули рейтуз не сыщешь!

– На войну идти не хочется, друг милый?

– Пойду куда угодно, только я хочу с умом, с толком, а не так, куда господин старший писарь пожелает, – отозвался Грин.

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru