bannerbannerbanner
Я – учитель. Воспоминания

Адриан Митрофанович Топоров
Я – учитель. Воспоминания

Редактор Игорь Германович Топоров

© Адриан Митрофанович Топоров, 2024

ISBN 978-5-0062-8031-1

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Интересное это занятие – жить на земле!

Эта книга – развёрнутая автобиография, написанная, однако, по законам художественной прозы. Тема её – человек и его судьба. Автор книги Адриан Топоров (1891 – 1984) – известный советский просветитель, писатель, публицист, музыкант, языковед, библиограф и общественный деятель.

Подобно К. Г. Паустовскому, А. М. Топоров считал, что у него сразу три родины: Старый Оскол, где он родился; Алтай, где к нему впервые пришла всесоюзная слава; и Николаевщина (Украина), где он прожил последние 35 лет жизни. Имя А. М. Топорова можно встретить в словарях и энциклопедиях. Его личные фонды имеются в Институте мировой литературы, Пушкинском доме; в государственных и частных архивах, музеях, библиотеках Москвы, Санкт-Петербурга, Новосибирска, Белгорода, Курска, Старого Оскола, Николаева, Алтайского и Пермского краев… Оно упомянуто в фундаментальном издании Истории СССР (т. VIII, М.: Наука, 1967. – С. 353).

Культурно-просветительная работа этого незаурядного человека началась ещё в царской России (1908 г.) – в Курской губернии, далее в Барнауле, а затем в забытом Богом алтайском селе Верх-Жилинское. Здесь он стал одним из организаторов знаменитой коммуны «Майское утро» (1920 г.). В местной школе в течение почти двух десятков лет он учил грамоте не только детишек, но и их родителей, дедушек, бабушек. Избирался делегатом Первого Всесоюзного учительского съезда (1925 г.).

Платок – подарок делегату 1-го Всесоюзного учительского съезда, 1925. ГМИЛИКА, Барнаул.


Адриан Митрофанович создал в этой сельской школе богатейшую библиотеку, народный театр, а также хор и оркестр, которые виртуозно исполняли даже сложные классические произведения. А ещё он организовал уникальные читки художественной литературы. В течение 12-ти лет коммунары слушали произведения классиков и советских писателей, высказывали о каждой книге свои замечания, в которых скрывались глубокие, зрелые мысли. Со временем накопленный материал вылился в книгу «Крестьяне о писателях» (1930 г.). Аналога ей нет нигде в мире. Книга сделала имя автора известным не только в стране, но и далеко за её пределами (США, Австралия, Швейцария, Франция, Венгрия, Польша, Болгария и т. д.). В разные годы она была высоко оценена А. М. Горьким, В. В. Вересаевым, К. Г. Паустовским, К. И. Чуковским, А. В. Луначарским, Н. А. Рубакиным, П. М. Бицилли, П. В. Басинским, М. О. Чудаковой, Н. В. Корниенко, членом-корреспондентом РАН, Ю. П. Мелентьевой, профессором, действительным членом РАО, Р. П. Сергиенко, кинорежиссёром, Егоровым Д. В. театральным режиссёром и др. В последствие «Крестьяне» выдержали ещё 6 изданий.

Вопреки иногда встречающимся утверждениям – А. М. Топоров никогда не был слепым фанатиком советского строя и даже членом партии. Хотя, безусловно, некоторые его мысли и утверждения будут выглядеть для искушённого современного читателя несколько, скажем так, не привычными.

В жизни А. М. Топорова не раз бывали взлёты и падения. С чьей-то не дружеской руки пошёл даже гулять по страницам советской прессы уничижительный термин – — «Топоровщина». В 1937 году писатель был необоснованно репрессирован. Чудом он выжил. После полной реабилитации А. М. Топоров вновь занимался литературной и общественной деятельностью: писал новые книги, статьи, эссе, оригинальные учебники в самых разных областях знаний (игра на скрипке, вспомогательный язык эсперанто, русский язык и литература). Он дружил или переписывался с А. Т. Твардовским, М. В. Исаковским, С. П. Залыгиным, Е. Н. Пермитиным и другими великими людьми. А второй пик «топоровской» славы пришёлся на 1961 год, когда в космос полетел Г. С. Титов, родители которого были любимыми учениками А. М. Топорова в коммуне «Майское утро» и его личными друзьями. Сам космонавт называл Адриана Митрофановича своим «духовным дедом» и не раз навещал в городе Святого Николая.


А. А. Аграновский (1922 – 1984) – писатель, журналист. Wikimedia Commons. Автор фотографии в источнике не указан


Много лет трудился А. М. Топоров над книгой воспоминаний. Этот весьма объёмный труд был окончен в 1970 году. Тогда же знаменитый журналист-известенец и литератор А. А. Аграновский написал об этой рукописи:

«Читается книга с огромным интересом, познавательного в ней тьма, есть главы просто блистательные… Она полезна будет читателям, особенно молодёжи… Описания семьи, детства, родни, школы… – это все хорошая, в лучших русских традициях проза».

Позже он же стал вдохновителем и редактором книги «Я – учитель» в московском издательстве «Детская литература» (1980 г.). В относительно полном виде мемуары писателя увидели свет в 2015 году в Барнауле под названием «Интересное это занятие – жить на земле!».

«С каждым годом мне всё менее интересными становятся романы, повести; и всё интереснее – живые рассказы о действительно бывшем. И в художнике не то интересует, что он рассказывает, а как он сам отразился в рассказе»

– так писал добрый знакомый А. М. Топорова – знаменитый писатель и пушкиновед В. В. Вересаев.

Думается, всем этим требованиям в полной мере отвечают воспоминания А. М. Топорова «Я – учитель». И читателю сейчас предоставляется прекрасная возможность прикоснуться к богатейшему внутреннему миру человека, которого современники называли «последним рыцарем культуры XX века».

Игорь Топоров

Я – УЧИТЕЛЬ. Воспоминания1

Выше всего правда жизни, она

всегда заключает в себе глубокую

идею.

И. Е. Репин


ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Моя родина – село Стойло. Стойло находилось в четырёх верстах от городка Старый Оскол. До революции в казённых бумагах его именовали: «Село Соковое, Стойло тож».

Церкви мы не имели и, выходит, титул села получили «незаслуженно». Части села по их естественным особенностям исстари получили народные прозвища: Середка, Монастырь, Бугрянка и Луганка. Я родился и вырос в Монастыре. По понятиям стойленцев, монастыри, как святые места, обязательно должны стоять на высоте, поближе к Богу.

Всё моё село, точно испуганное, прижалось к невысоким буграм и тянулось под ними с востока на запад. С севера поджимал его безвестный Осколец – тоненькая веточка могучего Дона.

Местность вся была какая-то искореженная. Меловые горы, бугры, низины, болота, размывные провалища то и дело чередовались на ней, повествуя об известных корчах матери-земли. Мы, ребята, очень любили ручьи, речушки, ерики, небольшие леса и рощицы, красившие землю, но очень рано научились понимать, что они же её у нас и отнимают. Как и помещичьи имения, со всех сторон обступившие Стойло.

На всю нашу семью из пятнадцати душ (отец и дядя не делились) собственной земли падало треть десятины. Разрезана она была на узкие полоски. Большая часть их – меловая галька, на которой почти ничего не росло. Бывало, пашешь её, а она под сошниками ведет гремучий разговор. Одно горе! А косить станешь – гоняешься за стебельками.

Поневоле стойленцам приходилось арендовать пашню либо у господ, либо у мелких ремесленников (горшечников) слободы Козацкой. А была она в двадцати пяти верстах от Стойла. Поезди-ка туда, попаши, покоси! Да повози снопы оттуда! К тому же земли у Козацкой тоже было мало, и зарились на неё все соседние мужики. Каждый изо всех сил тужился вести хитроумную «аграрную политику», чтобы как-нибудь умилостивить владельца земли, перешибить конкурентов. Тут требовались и ум, и обман, и водка, и подлость.

Нужда гнала моих земляков на отхожие заработки: парней – на шахты, в каменщики, девок – в срок к господам или на поденные работы.

Единственным «промышленником» числился у нас рыжий, с дремучей бородой, бирюковатый мужик Порфишка Скачок. Он всю свою рабочую жизнь ломал мел в горах, тесал из него большие камни и продавал на постройку хат, сараев, пунек и погребов.

Нам, детям, Скачок казался богатырем: он один умел выламывать из горы глыбы мела величиной с добрую хату. Каждый вечер летом возвращался весь белый, неся на плечах пилу и лопату, а за поясом – топор. Ребятишки гурьбой высыпали «под дорогу» смотреть на него, а он широко и важно шагал посреди улицы. При нестерпимом однообразии нашей жизни возвращение Скачка с меловых гор было событием, возбуждавшим детские души.

В жизнь взрослых оживление вносили только чрезвычайные происшествия: пожары, половодье, градобитие, кража лошадей цыганами, холера, свадьбы, праздничная гульба, драки парней из-за девок. Эти драки бывали часто. Если женихи из Бродка приходили к стойленским девкам «клубиться», то наши парни непременно лупили их. Те не оставались в долгу. А кулачки при мне уже вывелись. Не ходило село на село в кулачные бои.

Приятное развлечение всем стойленцам доставляли «годные», то есть призывники. По обычаю им дозволялось дней десять не работать, а пить водку, ходить по гостям с гармошкой, горланить песни.

 

– Годные гуляют, – мирно говорили бабы. – Нехай пображничают.

Долго все село волновалось по поводу двух несчастных случаев, и я не знаю, который казался страшней. Андрей Мосякин выходил красивого гнедого жеребца с лысиной во всю морду. Хозяин не мог на него налюбоваться, а соседи с зависти сохли. И вот как-то Гнедок скинул обороть, вырвался со двора и, залупив хвост, понесся по селу. Разогнавшись с пригорка, прыгнул через плетень и нанизался на колья. Тут же и издох.

Другой случай – пожар. Сильный пожар слизал всю Середку. Дурочка Аксютка, прячась от огня, залезла на чердак своей хаты да там и сгорела. О Гнедке разговоров, по-моему, больше.

2

Так-таки ученые и писатели и не договорились насчет того, с какого возраста человек отчетливо помнит себя. Тёмен этот вопрос, приходится верить собственному опыту.

Мои первые воспоминания таковы. Кто-то держит меня на руках. Над моим глазом висит тонкая стеклянная трубочка, на кончике её дрожит капелька жидкости. Затем она падает в мой глаз, и дальше – тьма, забвение.

Видимо, у меня болели глаза, и, надо думать, сильно, если мать понесла меня в Старый Оскол. Много позже, лет пятнадцати, мне пришлось быть в земской амбулатории, и тогда я узнал эту комнату, и мне показалось, что именно здесь видел сверкающую капельку, упавшую в мой глаз.

Второе впечатление. Я лежу на протухших от мочи попонах. Жар палит меня всего. Губы смагнут, язык распух и едва шевелится. Я что-то лепечу и мне подают пить. Потом кормят невыразимо вкусными лепешками… Должно быть я хворал – скарлатиной или корью.

Ещё помню: я на руках у матери. Кругом картины, золотое сияние, огоньки, огоньки, крепкий запах приятного дыма. Что-то сдержано бубнит грубый голос. Мать подносит меня к серебряной чаше. Маленькой ложечкой суют мне в рот крошку белого хлеба, смоченную в сладкой воде. Как вкусно! Но меня удивляет, почему так мало дали.

Вот и все мои первые впечатления. Затем – тёмный и длинный провал. Не могу сказать, когда я начал понимать мир, воспринимать его аналитически. Возможно, это связано с Петром, моим старшим братом.

В младенчестве он был забыт на высокой печи. Грохнувшись с неё, ударился спиной о лавку, и от этого у него вырос горб. Петр стал инвалидом, и поэтому его не принуждали к тяжёлой работе. К счастью, у него проявилась сильная любовь к рыбной ловле, а еще сильнее – к домашней птице. Он всегда возился с курами, утками, индюшками, гусями. И ему хотелось (это я уже помню) разводить птицу не крупную, не доходную, а красивую.

Пётр расспрашивал знатоков, где и как можно добыть цесарок, белых, как кипень, уток с двойным хохолком, бронзовых индюшек, кур с фантастическим оперением. И ведь добывал, разводил! На дворе он по целым дням сиживал перед курами, утками, упиваясь их красотой. Сам гонял гусей на речку, сам искал их, если заплывали далеко. Куры и утки доверчиво подходили к нему, и он кормил их месивом или зерном прямо с рук, разговаривая, например, с петухом:

– Эй, эй, горлопан! Не жадничай, не жадничай! Ишь, все захапал, а маленьким не оставил… Бессовестный жадюга!

Или, взяв на колени утку, приговаривал:

– Постой, царевна-королевна. Подожди, не рвись! Дай из твоего хохолка тининку выну. Вишь, застряла в самой короне… Ну вот, теперь иди, гуляй.

У соседнего барина Калмыкова были чудесные павлины. В летние дни они любили сидеть на высокой решетчатой ограде, свесив свои роскошные золотистые, синеглазые хвосты. Пётр, конечно, знал это. Залегши тайно где-нибудь под кустом, он как зачарованный смотрел на сказочных птиц. А дома не знали, где он, искали его.

Петр иногда брал меня на Осколец – удить рыбу с гати. Тут речка имела глубину полтора-два аршина. Вода – кристалл! Видна на дне каждая галечка. И вот однажды ранним парным утром забросили мы лески, воткнули удилища между бревёшками накатника и сидим, ждём клёва. В воде видны наши крючки с червяками. И вьётся около крючков сильва – мелкая, плоская, серебристая рыбешка. Я сижу на корточках – весь внимание и напряжение. Вижу, как сильва играет с моим крючком.

И только она цапнула, поймалась, откуда не возьмись – щучонок. Схамкал рыбёшку вместе с крючком и потянул под гать. Я – за удилище, а щучонок дерг посильней, и, потеря равновесие, я падаю в воду. Плавать еще не умел, стал захлебываться, но Пётр схватил за рубаху и вытащил на берег. Даже удилище поймал, вытянул щучонка. С того дня мой рыболовный авторитет в семье пошёл в гору.

Говорят, чувство ревности свойственно и детям, даже в очень раннем возрасте. Мои впечатления подтверждают это. В восьми верстах от Стойла есть деревушка Липяги. Моя мать родом оттуда. В семье была единственной дочкой, и четверо братьев лелеяли её, называли не иначе, как Федорушкой, хотя по церковному месяцеслову она наречена была слишком пышным для крестьянки именем Нимфодора.

Может быть, поэтому мать вышла кроткой, добродушной, ласковой. В её карих глазах светился чистый огонёк. Она никогда ни на кого не гневалась, ни с кем не бранилась, не била детей. Когда приходила или приезжала в гости к братьям, каждый тянул её к себе, и она затруднялась решить, с кого же начать гостевание. Я не отставал от неё.

Дядья мои по матери были хоть и небогатые люди, но весёлые и хлебосольные. Из какого-нибудь пустяка всегда умели сделать предмет для шутки и смеха. На покров – их престольный праздник – гуляли не меньше трёх суток. Гости, сытые и пьяные, ходили по Липягам, орали песни, плясали. И на росстанях ещё, далеко за деревней, дядья наливали им «посошок», пичкали закусками.

Мать была охоча до песен и плясок. Но как только она выплывала в круг, как только замелькает над её головой вышитый платочек, только она загикает в переплясе с каким-нибудь дядей Данилой, я срывался с места, подбегал к ней, ухватывал за юбку и поднимал неистовый рёв:

– Ма – а – а – ма! Не на – а – до!

И тянул её из круга на лавку.

– Да что ты, дурачок? – успокаивала мать, садясь возле меня и утирая мои слёзы вышитым платочком.

Наша летняя «опочивальня» была в хворостяной пуньке, обмазанной глиной. Стояла там длинная, широкая кровать, на ней – ржавая солома, покрытая попоной из конопляной пряжи, подушки, набитые утиным, куриным, гусиным пером. Наволочки тоже домотканые, полосатые, дерюжные. Царапают щёки. Укладывались на кровати разом человек шесть.

Раз слышу, мать будит меня рано-рано. Сама плачет:

– Андрияш, а Андрияш! Вставай, детка! Вставай, детка… Федя помер.

Протирая глаза, я побрел за матерью в хату. На лавке, под «святыми», лежал брат Федор. Желто-землистое лицо его острогалось, ссохлось, челюсти выпятились, а глаза ввалились. В сложенные руки Феди вставили крестик, сделанный из двух копеечных свечек. Над головой его горели три свечки.

Мать, плача, поправляла то покрывало, то венчик на лбу покойника. Я застыл, охваченный ещё неведомым мне жутким чувством. Это была моя первая в жизни осознанная печаль.

Какая болезнь доконала братишку, никто не знал. Я не слышал и разговоров о его болезни или лечении. Все были уверены в одном: бог берет к себе старых и малых, роптать на это – грех… Как и когда умер горбатый Пётр, тоже не помню. Но воспоминания о предсмертных муках самого старшего моего брата, Тихона, и до сих пор бросают меня в дрожь.

Тихон был здоровый, жизнерадостный парень, хороводник, песенник и затейник. Все девки в селе любили его. Он уехал в Донбасс на заработки. Глыба угля раздавила ему грудь. Вернувшись домой безнадежно больным, Тихон стал страшным буяном, злым на всех и на всё. Лёжа на печи, беспрестанно, мучительно кашляя, он кричал, матюкался, не стесняясь никого. Если же кто-нибудь подходил к нему со словами утешения, впадал в ярость и швырял с печи, не глядя куда, рубели, скалки, лапти, чуни, онучи, валенки, горшки.

Перед смертью потребовал, чтобы отправили его в городскую больницу, где вскоре и умер. В густом и мрачном саду старооскольского кладбища, осененная вишней, ютится могила Тихона. Не раз водила меня к ней мать. Мы подолгу молились об успокоении его души, и, помня последние дни брата, я думал, что и там, на небе, он все ещё ругается и швыряет в кого-то скалки и горшки.

3

Изба наша была удивительная: она горела три раза, но никак не сгорела дотла. Оставался скелет, который подновляли и превращали в новый дом, не изменяя её плана. Сенцы разделяли дом на две части. Одна из них – общее жильё, другая – чулан и клетушка. Чулан занимали «молодые» – дядя Стёпа и тетка Варвара. Печи в чулане не было, но они спали в нём и в лютые морозы. Таков обычай.

В клетушке жил глава семьи – мой отец Митрофан Тихонович. Страдая удушьем, он постоянно лежал в холода на тёплой грубке, оглушительно перхая. Обычно в общую избу отец приходил только есть да молиться.

Вся площадь составляла метров тридцать шесть, а население – пятнадцать душ! Посреди избы стояла рассадистая русская печь затейливой конструкции, приспособленной к разнообразным хозяйственным потребностям. Под загнеткой располагалась площадка для посуды, пониже – полукруглая дыра, ведшая в подпечек, где хранился целый воз золы. Там же жили кошки, лежали лопаты, топоры, рогачи, чапли (сковородки), кочерга и вальки. В одной наружной стенке печи делали «печурки», в которых сушились онучи, варежки, тряпки, пеленки, чулки, портянки. Сверху печь выстилали большими квадратными плитами, всегда горячими. Зимой малые дети проводили почти всё своё время. Там же, на печи, парили жидкое просяное тесто с ржаными сухарями и кулагу с калиной – тогдашние крестьянские лакомства.


И. Г. Топоров, внук писателя, г. Старый Оскол. На этом месте в начале ХХ века стояла стойленская хата семьи Топоровых, 2009 г. Фото из семейного архива.


За ночь на обширной печи скапливалось столько добра, что разборка его утром по принадлежности представляла сложную процедуру, сопровождалась руганью, слезами и дракой.

– Эй, Митька! Чертова мотня, чего мой левый тюнь схапал?!

– Иде твой тюнь? Очкнись! Твои тюни с толстой подсвиркой, а мои с тонкой!

– У кого моя рябая онуча?!

– Вот она, лови! Выслепило тебе? Распустил вожжи-то под носом и не видишь!

– Ма-а! Трошка мой чулок надел…

– Чего гавкаешь? Твой чулок у Фильки!

– А кто выдернул оборку из моего лаптя? Ты, Илюха, свиняча уха! На тебе оборку! На! На! На!

Слышен хлест оборки по Илюшиному лицу, затем – вой. Скандал кончался лишь тогда, когда кто-нибудь из взрослых взлезал на печь и чинил суд и расправу.

На божнице в хате стояли большие и маленькие иконы с почерневшей старой фольгой или с новой блестящей. Перед иконами на потускневших цепочках висела стеклянная малиновая лампадка. Справа и слева на стенах хлебом приклеены картины: «Святая гора Афон», «Киевские святыни» и «Страшный суд».

Моя мать пешком совершила паломничество в Киев и принесла оттуда эти сами «Киевские святыни». Она много и умиленно рассказывала о своем путешествии, но плохо верилось, что мать действительно была в этом фантастическом небесном граде. Я безмолвно, со сладостным трепетом разглядывал лубочно-яркую зелень киевских каштанов, золочёные главы церквей.

А картина «Страшный суд» пугала меня. Наверху, на клубистых облаках, восседал Христос, ангелы трубили в трубы, созывая на суд живых и мертвых. Внизу черт с лихо закрученным хвостом дубиной гнал грешников в ад, уже наполненный мучениками. Кто кипит в котле, кто подвешен за ребро, кто жарится на раскалённых углях… Страшно! И ещё. Для назидательности, изображен был вход в рай, около него апостол Пётр со связкой ключей, а там чистенький райский сад, в котором гуляют праведники.

Разглядывая «Страшный суд», я дрожал холодной дрожью и решал для себя слушаться бабку Мавру, не красть у брата Митьки ничего и молиться подольше, как большие. Я твердо решил попасть в рай и живо представлял себе, как подойду к золотым дверям, подле которых стоит строгий апостол Пётр.

Лепились на стенах хаты, кроме религиозных, и светские картины: «Погребение кота», «Битва храброго и непобедимого богатыря Бовы-королевича с Полкан-Полканычем», «Цари и короли всех государств», «Сражение русских с турками»; ещё помню лубок-иллюстрацию к песне «Зачем ты, безумная, губишь?».

Мне очень нравился чудо-богатырь Полкан-Полканыч, получеловек, полулошадь, со свирепой мордой, с круглыми, как ложки, вытаращенными глазищами. Огромным дубом замахнулся он на Бову. Монархи всего мира были намазаны яростными красками, от которых рябило в глазах. Мысль, что наш русский царь покрупней и покрасивей прочих царей и королей и что он всех их расшибет, если захочет, вызывала во мне чувство гордости. Привлекали внимание пышногрудая голландская Вильмельмина, стремительные усы итальянского Виктора Эммануила, лысина и белый мундир Франца-Иосифа, головная накрутка эмира бухарского.

 

Пониже картин пестрели на стене украшения помельче: конфетные и мыльные обертки, этикетки с водочных бутылок, махорочные упаковки, ярлыки от купленных в магазине ситцев, какие-то разноцветные бумажки. Таково было, как сказали бы теперь, наше эстетическое воспитание.

Вдоль одной стены тянулся коник – ящик с крышкой, на котором можно было сидеть, как на лавке. В конике хранились продукты – хлеб, корчажки с молоком, а кроме того, щипцы, свайки, шило, молоток, колодки для плетения лаптей и чуней, веревки лыки. Зимнее место прях – длинная лавка под окнами, выходившими на двор. К стене примыкали нары, на которых спали в холодное время. На полке, приделанной к четвёртой стене, стояла посуда. На лавку у самой загнётки ставились чугуны, горшки, махотки.

Пол в избе набивали из мела и присыпали слоем земли. У двери стояла здоровенная деревянная осклизлая лохань. Над нею умывались, в нее мочились дети, лили ополоски. Выносили её зимой один раз в сутки. Никакой вентиляции не было, и зловоние от лохани, ребят, ягнят, а иногда и телят, поросят спирало дыхание. Но к этому привыкли, никто из нас и не думал, что в доме может быть иначе.

Кому не хватало места на печи и нарах, ночевали на полу, застланном сторновкой. Спали рядом с овцами, поросятами. Дети, поголовно страдавшие недержанием мочи и куриной слепотой, «прудились», подстилки под ними гнили, четвероногие обитатели хаты вели себя так, как положено им по естеству. Утром у нас был ад!


В. Г. Перов. Спящие дети. 1870 г. Государственная Третьяковская галерея. Общественное достояние.


За ночь пол покрывался овечьими орешками, свинячьими колбасками, телячьим поносом. «Чередная» баба брала железную лопату и сдирала с пола зловонные пласты земли, добираясь до мела. И так без конца.

Двор у нас был маленький, крытый, как и все строения, соломой. Он огибал дом с трёх сторон. Под крышей сарая, на осокорёвых лубках, водились стаи голубей. Стойленцы считали их божьими птицами и не трогали. Наоборот, каждый хозяин старался развести «гулек» как можно больше.

Никакого особого отхожего места во дворе не было. «Ходили» кто как и где умел. Ни один кустик, ни одно деревце не росли около нашего двора. Голая земля, навоз, сор и зловоние – вот пейзаж и атмосфера моего родного гнезда.

1Печатается по тексту: Топоров А. М. Я – учитель. – М.: Детская литература, 1980.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru